От таких мыслей я рад был ускользнуть на борт бременской «Дианы». Туда, по-видимому, никогда не проникал даже шепот о мирских беззакониях. И, однако, она жила на море; а море трагическое и комическое, море с его ужасами и его своеобразными скандалами, море, населенное людьми и управляемое железной необходимостью, — несомненно является частью этого мира. Но патриархальная старая лохань, подобно убежищу отшельника, ни на что не отзывалась. Она была непроницаема для мира. ее почтенная невинность, казалось, налагала узду на бурные страсти моря. И, однако, я слишком давно знал море, чтобы верить в его уважение к пристойности. Элементарная сила безжалостно откровенна. Конечно, это могло объясняться искусством Германа в мореплавании, но мне казалось, что все моря сговорились не разбивать этих высоких бульварков, не срывать неуклюжего руля, не пугать детей — и вообще не открывать глаз этой семье. Это походило на умышленное умолчание. И в конце концов на долю человека выпало сделать безжалостное разоблачение. Этот человек, сильный и элементарный, повинуясь простой и столь же элементарной страсти, вынужден был раскрыть им кое-какие тайны моря.
Однако все это случилось значительно позже, а пока я каждый вечер находил убежище на этом невозмутимом старом судне. Единственной особой на борту, которую, казалось, что-то волновало, была маленькая Лена, и вскоре я узнал, что здоровье тряпичной куклы было более чем хрупкое; это существо вело жизнь тяжелобольного в деревянном ящике, помещавшемся на штирборте, у швартовных тумб; за куклой ухаживали с величайшей заботой, нянчились с ней все дети, которым ужасно нравилось ходить неслышными шагами, с вытянутыми лицами. Только младенец Николас искоса бросал на нее холодные, свирепые взгляды, словно он принадлежал к совсем иному племени. Лена все время грустила над ящиком, и все они были чрезвычайно серьезны. Удивительно, что дети могли так горевать из-за этой грязной куклы! Я лично не согласился бы притронуться к ней щипцами. Должно быть, с помощью этой игрушки они развивали свою расовую сентиментальность. Я только удивляюсь, как миссис Герман разрешала Лене целовать и миловать этот комок лохмотьев, грязный до омерзения. Но миссис Герман поднимала свои кроткие глаза от работы, чтобы с сочувственной улыбкой поглядеть на дочь, и, казалось, не замечала, что объект этой страстной любви позорит целомудренную чистоту судна. Именно — целомудренную. Мне казалось, что в этом также был некий сентиментальный эксцесс, словно и грязь удаляли с любовью. Невозможно дать вам представление о такой мелочной аккуратности. Походило на то, будто каждое утро судно ревностно чистят… зубными щетками. Даже бугшприт три раза в неделю совершал свой туалет: его терли мылом и куском мягкой фланели. Все деревянные части судна были наряжены (я должен сказать «наряжены») в ослепительную белую краску, а все железные — в темно-зеленую; это безыскусственное распределение цветов вызывало видения простодушного мира, идиллического блаженства; и детская игра в болезнь и горе производила иногда на меня впечатление отвратительного реального пятна на этом идеальном благополучии.
Я от души наслаждался этим благополучием и со своей стороны вносил в него некоторое оживление.
Наше знакомство началось с погони за вором. Это произошло вечером; а Герман, вопреки своим привычкам, задержавшись в тот день на суше дольше обыкновенного, вылезал задом вперед из маленькой гхарри, на берегу реки, против своего судна, когда за его спиной пронеслась погоня. Сразу поняв, в чем дело, словно у него были глаза на лопатках, он присоединился к ним одним прыжком и помчался впереди.
Вор бежал молча, как быстрая тень, по чрезвычайно пыльной восточной дороге. Я следовал за Германом. Далеко позади мой помощник вопил, как дикарь. Молодой месяц стыдливо бросал свет на равнину, казавшуюся чудовищно-огромной. Вдали черной массой маячил на небе буддийский храм. Вора мы, конечно, упустили, но, несмотря на свое разочарование, я не мог не восхищаться присутствием духа Германа. Прыть, какую развил этот грузный немец в интересах совершенно незнакомого ему человека, вызвала с моей стороны самую теплую благодарность; действительно, в его стараниях была большая доля подлинной сердечности.
Казалось, он был раздосадован нашей неудачей не меньше, чем я, и едва выслушал мою благодарность. Он сказал, что это «пустяки», и тут же пригласил меня на борт своего судна выпить с ним стакан пива. Мы безнадежно обшарили еще несколько кустов и для очистки совести заглянули в одну-две канавы. Там не слышно было ни единого звука; в камышах слабо поблескивала тина. Медленно поплелись мы обратно, тонкий серп месяца освещал нам унылый путь. Я слышал, как Герман бормотал про себя: «Himmel! Zwei und dreissig Pfund!» [4] О господи! Тридцать два фунта!.
Читать дальше