Вдруг как пелена спала с Константина Сергеевича. То, что сейчас входило в него, сопровождалось утончавшимся звуком, который был похож на тающую дрожь колокольного звона после последних ударов — не на самый перезвон, а на замирающее на исходе эхо. И этот звук был окрашен в лунный свет. Но в воображении Константин Сергеевич переносил его легче, не так болезненно.
Перед ним из каких-то скачущих зайчиков, крепового банта, воскового пятна, мелких шажков выткалась картина последних похорон, на которых он присутствовал. Когда это было? Полгода назад. Хоронили замдиректора института Шумилова. Константина Сергеевича назначили стоять в клубе в почетном карауле. Он очень уважал Шумилова, в душе оплакивал его кончину, не мог смотреть на его неузнаваемое запрокинутое лицо — Константин Сергеевич впервые видел Шумилова лежащим. Речи прощания были ужасны. Говорили, какое учебное заведение закончил покойный, как проявил себя на тех ответственных участках работы, которые ему доверяли… Траурный ритуал мало чем отличался от процедуры вручения авторского свидетельства или от приема в члены научно-технического общества (НТО), или от собрания. Когда у Константина Сергеевича снимали с рукава траурную повязку (там что-то зацепилось), он непонимающе смотрел, будто ему, высвобождая зажим, только что измеряли давление… Потом сослуживцы грузились на автобусы, направлявшиеся на Хованское кладбище. Он задержался в туалете (его вырвало), а когда вышел с платком, приложенным ко рту, все автобусы уже уехали. Он спустился в метро. Был час пик, толчея, переполненные вагоны; в длинном пешеходном переходе на «Павелецкую» случился обычный затор, и лавина людей едва двигалась на сотню метров впереди, все шли, на полступни переступая ногами, шли мелкими шажками, медленно, как за гробом.
На кладбище он успел к самому концу, к заколачиванию гвоздей, просовыванию веревок и опусканию. И потом погрузка в автобусы в обратный путь.
Это называется: отнять у смерти величие и красоту тайны. Много позже был Константин Сергеевич в Пушкинском музее изобразительных искусств. Долго стоял у одной маленькой статуэтки из нефрита в египетском зале. Это была она. Какая отрешенная бесстрастность холодящего всезнания, какая неоглядность дальней влекущей дороги запечатлены во взоре и в тонкокостном шакальем профиле этой богини смерти Анубис!.. А что обещает нам наша смерть, кроме…
Моргнув, он распугал свои размышления, повернулся к окну. Светало. На льдисто-розовом фоне слабо отпечатывалась стоявшая на подоконнике банка, из которой как бы выбрызгивался фонтан темных струй. Это была банка с луковицей, ее третью неделю выращивал Вадик.
Константин Сергеевич нередко подходил к окну и разглядывал эту вадикову гидропонику. Банка из-под болгарской лютеницы, с этикеткой, изображавшей смуглую девушку в родопском наряде; из банки торчали мощные стрелки лука с начинавшими свисать концами. Если посмотреть на нее сверху или, лучше, с того бока, где в опоясывающей ее этикетке стеклянеет маленький прогал, то можно увидеть: этим молодым, дерзко зеленым напористым стеблям дало жизнь мятое, с тухлой полуразложившейся кожурой, с провалившимся нутром изжеванное тело луковицы…
В коридоре снова возня. Нет, нет, шептал себе Константин Сергеевич, нет, это нельзя, это плохо и хитро, что она низведена до какого-то короткого бюрократического действия в анкетах кадровиков. По какому праву смерть представляется чем-то дежурным, заурядным, вроде выписки курортной карты или подписки на библиотечку «Огонька», чем-то…
а не гибелью богов падающих с небесных искореженных престолов
что как думают так и представляют все слепок с него судьбу его повторит с ним вместе тайна никому вы же вы не знаете Земля Земля имеет форму человека человека человека
Не думать, не думать. Боль группируется вокруг точки сосредоточенности.
…И будто в маленький перевернутый бинокль увидел те дни… Боже, это невозможно! Вон далеко внизу наш двор, где мы с мамой жили после войны. Вон дерево за оградой посреди двора. А вон наше окно на первом этаже. Ой, вон Мустафа! Это он вышел из подъезда. Му-у-ста-а-фа-а… (Нет, не слышит, конечно). Тут, сейчас, Мустафа еще маленький, просто татарчонок, хулиганистый чернявый мальчишка с чуть раскосыми глазами; вот подошел к ограде, крутит головой, видит старуху Заливанскую на скамейке, поворачивает к ней лицо и с коротким хлестким звуком далеко прыскает тонкой струйкой сквозь нижние зубы. Так делали в те первые послевоенные годы взрослые блатные, высшим шиком считалось. Еще: кепочка с крохотным козырьком, рыжая фикса, презрительно полуоткрытый вывалившийся рот, таящий на губах готовность к мгновенной растяжке и к исступленному истерическому вскрику: «Не кассайсся, падло», и вслед за этим (в сторону) брезгливый, опавшим тоном, выдох: «Припа-а-рю-ю»… В ходу были всякие ихние словечки — «в натуре», «козел», «аля-улю, гони гусей» и т. д. Называлось: «по фене ботать». Дня не проходило, чтобы кого-то не зарезали насмерть или не исполосовали. От мамы он только и слышал: «Костя, не ходи», «Костя, домой». Чего уж теперь, жизнь прошла, но все равно удивительно, как можно было выжить в той толчее пагубных дней, в гуще драк, толковищ, — да меня ж по приговору «урок» убивать водили, совсем забыл (такое забыть!), и я шел на пустырь расправы в сладком оцепенении ума и воли, повинуясь волшебному чувству неверия, страха, геройства и любопытства.
Читать дальше