И язык уже не раздражал: он привык к нему, как к иностранному, причитался.
И странный ритм, непривычное количество анжамбманов, и недоговоренности, пропущенные слова приобрели неожиданную прелесть; стало доставлять удовольствие доискиваться до смысла, до пропущенного слова, и, случалось, разгаданная фраза удивляла его емкостью, или страстью, или точностью и силой образа, он даже подумывал, что, не сосредоточившись на ней, разгадывая, мог бы ее и не заметить.
Их обоюдная любовь к Цветаевой, которую он даже несколько раздувал в себе (раздувал не как воздушный шар, а скорее как уголь), стала для него еще одним выражением их духовной близости. Он не замечал даже внешней — высказанной — неодинаковости их отношений: для нее это был высший, единственный поэт, органичный как хлеб, а для него так все-таки и не исчезал какой-то налет диковинности, нездешности. Не замечая даже внешнего несоответствия, он тем более не мог заметить внутреннего: то ли она видит в Цветаевой, что и он?
Все их разговоры на эту тему сводились к своеобразному шутливому обмену цитатами, приятному и ему, и ей; это было так нетривиально — свободное обращение с текстом такого нетривиального — это были шестидесятые годы! — поэта (они всегда роднят — общая причастность и посвященность). Например, проблуждав с ним несколько часов по зимнему городу, когда знакомые уже надоели, а больше пойти было некуда, она в изнеможении закрывала глаза, и ее лицо было прекрасно в вечернем зимнем свете луны и фонарей.
— И ничего не надобно отныне новопреставленной боярыне Марине, — театрально декламировал он, а она смеясь отвечала:
— Кто ходок в пляске рыночной — тот лих и на перинушке!
Ее свобода в разговорах по поводу вопросов пола послужила для него в свое время лишним доказательством ее незаурядности. Это было ново и необыкновенно — после провинциальной чопорности «хороших» девушек и вульгарности «плохих», которых ему доводилось встречать. Все в ней было преисполнено изящества…
Не размякать, не размякать, нечего мусолить всякие красивости и поэтичности, а то уже опять какой-то специальной тошнотой поднимается боль, сейчас придется кусать себе руки, чтобы не завыть. Смотри лучше в окно: вон люди в безобразных тренировочных костюмах копошатся на рыжих огородах, вон черная гарь — будто бочку воды опрокинули — расползлась на желтом бугре по прилизанной, как после бани, прошлогодней траве, вон бесконечный автомобильный след тянется, поблескивая, через раскисшее поле к горизонту, где буро-фиолетовыми дымами поднимается голая опушка леса, и хилые березовые стволики свисают из дымков крысиными хвостиками — вот на них и смотри. Вон, вон какой интересный куст — голый, глянцевый, алый, как прожилки на носу пьяницы. А с Мариной развязался — и слава богу!
Но что же все-таки привлекало ее в Цветаевой? Впрочем, трагическое мироощущение Цветаевой ей, может быть, и близко, ведь у нее — на редкость благополучного человека — крупный талант: услышав о чужом несчастье, вспомнить обо всех своих микроскопических неприятностях и считать себя тоже несчастной. Своеобразная защитная реакция от мыслей не о себе. Сочувствие навыворот.
А почему Марина прощала Цветаевой ее, необычную в наше время, манеру выражаться, она, чрезвычайно требовательная к тому, чтобы все были естественными, то есть такими, как она? Она знала, что малейший налет мелодраматизма или сентиментальности смешон, и те, в ком она это замечала (а уж на этот счет она была строга!), для нее не существовали, будь это даже великие писатели, скажем, Радищев или Диккенс, которые, живи они сейчас, в два счета исправили бы подобные мелочи. И как она умела стать с любым из великих в отношения коммунальной квартиры, хотя никогда в коммунальной квартире не жила, — благодаря особой начитанности, ей все было известно, кто не мыл за собой ванну, кто не гасил свет в уборной, а кто в отсутствие жены приводил девок. И бедным великим, захваченным в дезабилье, приходилось туго…
Интересно: ведь их первые разногласия родились на книжной почве, а потом все подтвердилось и жизнью. Вообще, Олег замечал: кого не волнует литература, тот способен оправдать любую жестокость, если только она достаточно крупномасштабна. Наверно, и там, и там срабатывает неспособность сочувствовать.
Но что же все-таки она нашла в Цветаевой? A! Наверно, вот что: ей нравится у Цветаевой то, что выражает ее ощущение себя исключительной личностью, которой тесно среди обыденности и заурядности, не такой, как все, и ей особенно легко перевоплотиться в лирическую героиню из-за того, что автор тоже женщина. Да, видимо, это ее и привлекает — не такая, как все. «Что же мне делать, певцу и первенцу, в мире, где наичернейший сер». Ведь текстов для роли не такой, как все, у Цветаевой выше головы. А Марине и в самом деле все чужды, хотя и по-другому. Ведь она, и правда, очень одинока в своей беззаветной любви к себе.
Читать дальше