Екатерина Андреевна что-то еще говорила и успокаивала Пашку, а он только кивал головой — спасибо вам, спасибо.
— Дать тебе нашатырю?
Покачал головой. А ноги ватные. Дрожат колени. Сесть бы на пол. Вон туда, в угол. Но нельзя. Чужие люди. Место постороннее.
— Нет, я сам. Я ничего. Вытяну. А как же теперь?
— Как что? — не поняла Екатерина Андреевна. — Жить надо. И беречь себя. У тебя дети. Для них и жить.
— Нет.
— Ты для них теперь и мать и отец. Все вместе.
— Да. И раньше.
— А теперь подавно.
— А все-таки — как же?
— Что именно, Павел?
— Устраивать все. Раз уж так. Провожать. Документы там. Все такое. Машина.
— Не знаю. Завтра утром во двор придешь. К тому зеленому домику. Все расскажут. И сделают. Это — другое. Это — само собой. Ты за детьми смотри. В обиду их не давай.
— Да, спасибо. — И Пашка вышел.
Спустился по лестнице. Побрел двором. По сторонам не смотрел. Только под ноги.
Вышел в Песочный переулок. Долго брел, а куда и зачем — сам не знает, и ни разу вроде не покурил, то ли забыл, то ли папирос не было, и уже сгустились сумерки, темнота повисла, в переулке, и над баней, и дальше по всей Парковой фонари зажглись, а Пашка все брел куда-то, а потом вдруг поднял голову и увидел, что стоит перед своим домом. И когда увидел он свое крыльцо, понял вдруг — не будет больше радости, пустая, голая жизнь… Это все. Осталось доживать, сколько отпущено.
Тишина стояла в доме. И плыли сумерки. Забившись в угол, всхлипывала Надя. К ней жалась Марина. Она испуганно взглянула на отца. Ничего не понимает.
На подоконнике сидел Серега. Он не плакал. Знает — нельзя. Или мало что понимает.
Пашка рухнул в кресло. Тяжесть в горле не давала раздышаться. Но плакать нельзя. Это — дети. Он для них все. Никого больше. Крепость. Каменная стена. И она не должна шататься.
Не сдерживаясь, громко заголосила Надя.
— Ну! — грозно сказал Пашка.
Надя осеклась. Боролась с судорожными всхлипываниями.
— Павел, как же это? — выдохнула она.
— Так. Ничего не поделаешь. Ты не плачь, пожалуйста. Не плачь. Дети.
И осекся. И, чтобы не заголосить самому, сжал виски ладонями и старался раздавить голову, а когда руки отпустил, в горле вдруг смягчилось, и понятно вдруг стало, что не придет сюда больше Аня, и не встретит Пашку у порога, и не проведет ладонью по затылку, и Пашка качал головой, чтобы не вылить слезы, а они и не лились, только сухость в глазах и только горло дерет.
Вдруг поднял голову. Выпрямился. Нужно зажечь свет.
— Значит, так, — сказал строго. — Завтра пойдем в больницу. Ты, Надя, поедешь в Пяльцы. Там есть люди. Они все сделают. Возьмешь машину, все привезешь, Серега утром сходит к Николашке. Пусть сразу идет сюда. Поможет. Понятно?
Надя и Серега кивнули.
Пашка внимательно посмотрел на Надю.
— Поможешь, если что, — сказал он. — Первое время. Потом сами поднимемся.
— Да, — согласно кивнула Надя. — Помогу, Павел.
— И нормально тогда. Вырастут. И людьми. Точно так. И ты не сомневайся.
Стоял август сорок пятого года, и солдат Василий Лукин возвращался с войны в родные края.
Война отняла у Лукина молодость, многих друзей, мать и старшего брата, отбила душу и печенки, взамен же дала специальность связиста. Он устроился на телеграфе в областном городе и сейчас ехал на неделю в родную деревню Глухово, чтоб повидать немолодого уже отца, которого не видел ровно четыре года.
Лукин стоял на верхней палубе, накинув на плечи шинель и поставив у ног мешок «сидор» и гармонику в обшарпанном футляре.
В тишине слышен был лишь чакающий звук колеса парохода. От воды отрывался слабый, чуткий пар. Вдали влажно синел лес. Медленно уплывали песчаные берега. У самого берега стояла лодка, и в ней четыре мальчика рыбачили — двое в белых рубашках и двое в красных. Те, что были в красных рубашках, одновременно повернулись к пароходу и помахали свободными от удочек руками. Лукин помахал им в ответ. Сон и легкий пар окутали все вокруг.
Река сделала крутой поворот, и, когда стала видна пристань Кужи, Лукин взял в руки мешок и гармонику.
И вот он, солдат, после многих лет отсутствия вступивший на знакомую тропу: в шагу широк, тело его легко, солдат сух, но не худ, а вернее сказать, жилист и вынослив во всякой работе; лицо загорелое, и загар скрывает, но не вовсе, множественные веснушки; нос невелик, да к тому же чуток вздернут, пилоточка сбита к левому уху, и видны светлые волосы, что называется рассыпчатые, так что ты их как ни пристраивай, они все равно разлетятся от первого ветерка, и потому всего удобнее убирать их со лба просто пятерней; глаза у солдата в молодости были, может даже, и голубыми, но от солнца и вида многих потерь выцвели, и теперь они цвета осеннего нетеплого неба — то ли голубые, то ли заваленные серыми преддождевыми облаками.
Читать дальше