Женщина, стуча зубами о кружку, глотнула раз-другой — обмякла, тоскливо уставилась сквозь стену, обклеенную пожелтевшими, покоробленными обоями.
— Дивишься — слезы не лью. Оне у меня все раньше пролиты — ни слезинки не осталось.
Минут через пятнадцать старуха была одета — длинное лицо упрятано в толстую шаль, пальто перепоясано ремешком.
— Встань с пола-то. И сырое с себя сыми, в кровать ляг, — приказала она. — А я пойду… прощусь.
По пути к двери она задержалась у ружья:
— Чего ты с этим-то прибегла?
Женщина тоскливо смотрела сквозь стену и не отвечала.
— Ружье-то, эй, спрашиваю, чего притащила?
Вяло пошевелившись, женщина выдавила:
— У Кольки выхватила… да поздно.
Старуха о чем-то задумалась над ружьем, тряхнула укутанной головой, отогнала мысли.
— Кольку жаль! — с сердцем сказала она и решительно вышла.
5
Он считал: педагог в нем родился одной ночью в разбитом Сталинграде.
Кажется, то была первая тихая ночь. Еще вчера с сухим треском лопались мины среди развалин, путаная канитель пулеметных длинных и лающе-коротких автоматных очередей означала линию фронта, и дышали «катюши», покрывая глухими раскатами изувеченную землю, и на небе расцветали ракеты, в их свете поеживались причудливые остатки домов с провалами окон. Вчера была здесь война, вчера она и кончилась. Поднялась тихая луна над руинами, над заснеженными пепелищами. И никак не верится, что уже нет нужды пугаться тишины, затопившей до краев многострадальный город. Это не затишье, здесь наступил мир — глубокий, глубокий тыл, пушки гремят где-то за сотни километров отсюда. И хотя по улицам средь пепелищ валяются трупы, но то вчерашние, новых уже не прибавится.
И в эту-то ночь неподалеку от подвала бывшей одиннадцатой школы, где размещался их штаб полка, занялся пожар. Вчера никто бы не обратил на него внимания — бои идут, земля горит, — но сейчас пожар нарушал мир, все кинулись к нему.
Горел немецкий госпиталь, четырехэтажное деревяное здание, до сих пор счастливо обойденное войной. Горел вместе с ранеными. Ослепительно золотые, трепещущие стены обжигали на расстоянии, теснили толпу. Она, обмершая, завороженная, подавленно наблюдала, как внутри, за окнами, в раскаленных недрах, время от времени что-то обваливается — темные куски. И каждый раз, как это случалось, по толпе из конца в конец проносился вздох горестный и сдавленный — то падали вместе с койками спекшиеся в огне немецкие раненые из лежачих, что не могли подняться и выбраться.
А многие успели выбраться. Сейчас они затерялись среди русских солдат, вместе с ними, обмерев, наблюдали, вместе испускали единый вздох.
Вплотную, плечо в плечо с Аркадием Кирилловичем стоял немец, голова и половина лица скрыты бинтом, торчит лишь острый нос и тихо тлеет обреченным ужасом единственный глаз. Он в болотного цвета, тесном хлопчатобумажном мундирчике с узкими погончиками, мелко дрожит от страха и холода. Его дрожь невольно передается Аркадию Кирилловичу, упрятанному в теплый полушубок.
Он оторвался от сияющего пожарища, стал оглядываться — кирпично раскаленные лица, русские и немецкие вперемешку. У всех одинаково тлеющие глаза, как глаз соседа, одинаковое выражение боли и покорной беспомощности. Свершающаяся на виду трагедия ни для кого не была чужой.
В эти секунды Аркадий Кириллович понял простое: ни вывихи истории, ни ожесточенные идеи сбесившихся маньяков, ни эпидемические безумия — ничто не вытравит в людях человеческое. Его можно подавить, но не уничтожить. Под спудом в каждом нерастраченные запасы доброты — открыть их, дать им вырваться наружу! И тогда… Вывихи истории — народы, убивающие друг друга, реки крови, сметенные с лица земли города, растоптанные поля… Но историю-то творит не господь бог — ее делают люди! Выпустить на свободу из человека человеческое — не значит ли обуздать беспощадную историю?
Жарко золотились стены дома, багровый дым нес искры к холодной луне, окутывал ее. Толпа в бессилье наблюдала. И дрожал возле плеча немец с обмотанной головой, с тлеющим из-под бинтов единственным глазом. Аркадий Кириллович стянул в тесноте с себя полушубок, накинул на плечи дрожащего немца, стал выталкивать его из толпы:
— Шнель! Шнель!
Немец без удивления, равнодушно принял опеку, послушно трусил всю дорогу до штабного подвала.
Аркадий Кириллович не доглядел трагедию до конца, позже узнал — какой-то немец на костылях с криком кинулся из толпы в огонь, его бросился спасать солдат-татарин. Горящие стены обрушились, похоронили обоих.
Читать дальше