Трепаный рыжий кот, недовольный надвигающейся грозой, вылез из зарослей кленового куста и шмыгнул под выгнившую доску сарая. Кот Опенкина был тот, киплинговский кот, что «ходит сам по себе». На лето он поселялся в сарае и только на зиму приходил в квартиру на свое законное место под диван, к батарее центрального отопления. Летом не унижал себя просьбой поесть. Он обложил данью голубиную стаю и крыс. Кроме воробьев все было подвластно ему. Птичий пролетариат не терял бдительности, о чем не преминул с ехидцей заметить Опенкин, призрачно намекая на недавние события в Польше.
От Большаковой ушел муж года два назад, и она теперь при каждом удобном случае всем говорила, какая у неё распрекрасная жизнь открылась.
– Девы, я только и свет увидела. Живу для себя. А какие мужички на курортах – пальчики оближешь!
Она каждый свой отпуск проводила на курортах Кавказа. – Не то, что мой – вахлак!
Её вахлак был шофером, и Федька не раз ездил с ним «для развития кругозора» до самой монгольской границы по Чуйскому тракту.
Опенкин зло глядел в окно на широкий зад Верки. «Чисто стол обеденный» – не раз говорил он, а Клавка, ощеря мелкие зубы, словно ввинчивала слова:
– А сам-то? Глаза, как у кота, масляные. Одно слово – кабели!
Веркино незамужество сводило барачных женщин с ума. Её ненавидели тихой, тлеющей ненавистью. Джинсы, маникюр, – казалось им, посягали на незыблемое, данное судьбой и законом право видеть в мужьях своих нечто принадлежащее на веки вечные, святое и кровное, как мужнина зарплата, как неотторжимое личное Я.
Что из того, что Верка и в упор не видела барачных мужчин, пусть на стороне, пусть где-то, но то, на чем стояла и стоять будет барачная мораль, разрушалось Веркой Большаковой с наслаждением, с топаньем и приплясом.
Верка Большакова становилась обыкновенной советской проституткой, то есть женщиной, отдающейся мужчине не за деньги, хотя и этот момент отношений присутствовал, но определяющим было все-таки личное влечение и любопытство.
Женщины из барака видели в мужьях свою кровную собственность и относились к ней ревностно, и эта позиция находила понимание в общественных и государственных инстанциях. Семья – ячейка общества и эту ячейку нужно, во что бы то ни стало, укреплять! Женщина в барачной семье была и судьей, и прокурором, и защитником в одном лице. Это они, и только они, истинные судьи своим мужьям. Одни прощали им пропитую десятку, но устраивали долгие и шумные скандалы, если сумма пропитого, хоть на рубль выходила за рамки этого, негласного договора.
Другие выдавали «пропойные» деньги самолично, но ставили условие – «только дома». Третьи приурочивали к воскресенью или субботе, и пили, и пели вместе единым застольем, проявляя при этом удивительное единение душ.
Были в бараке и такие семьи, где мужья, несмотря на скандалы, устраиваемые женой с привлечением участкового милиционера и общественности, пропивали все подчистую. Могли ли барачные женщины спокойно взирать на Верку? Не могли!
Большакову вызывали в инстанции, но ничего такого, что можно было бы предъявить в качестве обвинения у этих инстанций не было. А самое главное, может быть, заключалось в том, что в самих этих инстанциях не было единодушной поддержки барачным моральным принципам и, кто знает, может быть в этих инстанциях, как нигде понимали не барачных женщин, а Верку Большакову.
Разумеется, не явно, а в глубине сознания, привыкшему говорить одно, думать другое, а поступать вопреки и первому и второму. Федька Опенкин пил очень редко, по случаю, а Клавка питала отвращение даже к сладенькому. Клавке завидовали. Муж ее на таком фоне выглядел трезвенником, что общественностью барака считалось несомненной и бесспорной заслугой Клавки, поскольку мужчина, по определению все той же общественности, изначально – порочная скотина и только усилия женской половины общества приближают его к образу человеческому. Наверное, поэтому Клавку избрали председателем домкома.
– Ну, заболтались, – сказал Федька, в который раз перекладывая с места на место газету.
«Литературку» он выписывал лет десять, прочитывал её от первой страницы до последней и всё аккуратно подшивал. Один раз Клавка чуть было не отдала их школьникам на макулатуру, но вовремя подоспевший Федька так накричал на неё, что той пришлось догонять двухколесную тачку и сбрасывать в пыль шесть свертков туго перетянутых шпагатом.
Опенкин в глазах барачной общественности слыл мужиком с ленцой, и это было странно, но вполне объяснимо, так как никому из них не доводилось работать вместе с Федором и на собственной шкуре испытать его остервенелую злость в работе. Поводом к таким суждениям послужили его моральные принципы, которые часто провозглашал Федор, по части «не укради». На взгляд общественности, они касались только личного, что же до государственного, то его сам Бог послал для людей смекалистых и рукастых.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу