— …Любви к Фрэнсису Кроуфорду, — тихо закончил О'Лайам-Роу.
— То была не любовь, — возразил Лаймонд странным тоном, в котором прозвучало отчаяние. — Это было своего рода… О Боже, не знаю. Поклонение герою, наверное. Это, кажется, единственное вялотекущее чувство, какое я способен внушить. Оно не ведет ни к чему, кроме страданий.
— И все же, если бы не это, — подытожил О'Лайам-Роу, — Робин Стюарт был бы жив и ничего подобного не произошло бы. Я вернулся бы назад в Слив-Блум, без прошлого и без цели в будущем. А Уна О'Дуайер все еще жила бы с О'Коннором. Видишь, ты все сделал правильно.
Он замолчал. Лаймонд, прерывисто дыша, внезапно вскинул голову, но ничего не сказал. О'Лайам-Роу продолжил:
— Ты рассердился на Маргарет Леннокс за то, что она высмеяла мои первые шаги на поприще ответственности. А часом позже ты вынужден был изложить передо мною свое понимание долга, зная, что это отравит мне душу. Я говорю тебе теперь, что ты правильно поступил с Робином Стюартом, а ошибку совершил после, когда не обратил внимания на его призыв. Тогда было слишком поздно, я знаю это. Но тебе следовало помнить о нем. Это был твой человек. Надо отдать тебе должное — костыль ты у него отнял, но все же он должен был находиться у тебя под рукой, наготове, на случай, если понадобится помощь. Ибо у тебя дар вести за собой, разве тебе это не известно? Надеюсь, мне нет необходимости говорить тебе об этом. А вести за собой — значит поддерживать малодушных и словом, и делом; заставлять их становиться сильными. Это значит сносить любовь слабых и пестовать ее, пока она не окрепнет. Это значит отказаться от личной свободы, прихотей, праздности. Это значит, что ты не можешь любить кого-либо или что-либо слишком сильно, иначе не ты поведешь, а тебя поведут.
— И ты полагаешь, мне это так легко, — сказал Лаймонд, сам не узнавая своего голоса.
Его бил озноб. О'Лайам-Роу что-то говорил, но Лаймонд не мог уловить смысла и только тогда понял: с ним творится что-то странное, он не знает, закрыты ли его глаза или глупо распахнуты, движется ли он или стоит на месте. Это стало последней соломинкой.
О'Лайам-Роу бросился к нему, а Лаймонд повернулся к окну, размахнулся так стремительно, что волосы упали ему на лоб, и высадил кулаком стекло. Мягкий, напоенный травами лесной воздух заструился в комнату, и О'Лайам-Роу остановился.
Довольно долго ни один из них не двигался. Затем свежий воздух и боль сделали свое дело. Лаймонд открыл глаза, выпрямился и, поколебавшись секунду, прошел мимо О'Лайам-Роу к столу. Он сел, крепко сжимая раненую руку: на рукаве кровь Робина Стюарта смешалась с его собственной.
— Это ребячество, — сказал принц Барроу и, открыв сумку, лежавшую на полу, принялся шарить в поисках бинтов. Через минуту, раскидав все вещи, он разогнулся и отошел. — Вот.
Лаймонд, устремив взгляд на свою руку, не двигался.
В нагревшемся вине плавали мухи. О'Лайам-Роу вытащил их и со стуком поставил кувшин обратно на стол.
— Он готовил это для тебя, так что можешь выпить. Дай руку.
Тонкие губы сжались. Затем Фрэнсис Кроуфорд протянул запястье, отодвинул кувшин с нетронутым вином и сказал обычным голосом;
— Да, конечно. Чистейшая мелодрама. Мой брат определил бы это также. — И через минуту добавил: — Спасибо, Филим. Все это было сказано с добрыми намерениями, я знаю… и скорее всего это правда.
Два пореза оказались глубокими, но вены и сухожилия не пострадали: старый оконный переплет прогнулся. К тому времени, как О'Лайам-Роу закончил, Лаймонд вполне пришел в себя и смотрел на него с какой-то отстраненной любезностью.
— И что теперь? — спросил О'Лайам-Роу.
— Теперь — похороны, — ровным голосом ответил Лаймонд и встал.
Земля в лесу была мягкой. Они копали на небольшой прогалине камнями, руками и, наконец, лопатой, которую О'Лайам-Роу извлек из кучи мусора. В сумке лежал плащ лучника, в который они завернули Робина, и сдвоенные полумесяцы Генриха и его возлюбленной сверкнули из глубокой ямы, влажной и темной.
Лаймонд, взглянув в могилу в последний раз, попрощался, как прежде О'Лайам-Роу, со своей собственной дотошной тенью, затем оба склонились и навсегда скрыли ее от глаз людских.
Это была хорошая могила — куда лучше виселицы, или крюка на городских стенах, или холодного кладбища равнодушной, дальней родни. Сумку похоронили вместе с ним, положили ему руки на шпагу и покрыли могилу дерном, словно живой мозаикой.
— Мы должны быть точными во что бы то ни стало, — сказал Лаймонд. Он подошел к О'Лайам-Роу, который уже разлегся на траве, закончив работу, и стоял, слегка покачиваясь, с бесстрастным лицом. Кровь подсыхала на грязных бинтах. — Так что же сказала Маргарет Эрскин? Сейчас самое подходящее время поведать мне.
Читать дальше