– Ну… на «хеннеси» я точно намекнул бы, – честно сказал Мышкин.
– Святое дело! – согласился Ладочников. – Значит, зачем я влез? Тут немного сложнее всё… Скажу так, чтоб ты сразу понял. Я уже сейчас знаю, на что ты натолкнешься в базе данных фонда. И даже знаю, как отреагируешь. И скажу тебе честно, старая перечница: мне очень хочется, чтобы ты нарыл на огороде у Златкиса всё, что можно. И даже больше, чем всё. А главное, пристроил к делу. Чтоб труд мой не пропал. И твой.
Что-то защемило у Мышкина за грудиной, и так печально защемило, что он не нашёлся, как и что ответить Ладочникову. Хоть он и освоил кое-как роль холодного циника, но сегодня не получилось. Защемило и в носу. Мышкин взял салфетку, которой Ладочников только что протирал монитор, высморкался в неё и швырнул в корзину.
– Спасибо тебе, старина, – с чувством сказал он.
– Благодарить будешь, когда получишь результат.
Тут Сергей Ладочников неожиданно помрачнел и затих, и вид у него был такой, словно он что-то взвешивал на невидимых весах в своей голове, но при этом знал, что весы врут, а других весов у него нет.
Дмитрий Евграфович ждал – внимательно и почтительно. Он думал, что Ладочников, конечно, скрытый психастеник, как большинство людей, занимающихся делом неясным, но требующим большого душевного напряжения. Понятно, Ладочников человек творческий, следовательно, плохо управляемый. Судьба таких людей – постоянно пребывать в зоне повышенной опасности, о чем они, как правило, не задумываются, потому что для них опасность – естественное состояние.
– Скажи мне, друг Дима, – заговорил Ладочников. – Какая категория социальных отношений, как принцип всей жизни, стала определяющей для нашего счастливого времени? Даю пять секунд на размышление.
– Не надо, – ответил Мышкин. – Я тоже думал над тем же. И вычленил две категории.
– Ну и?
– Предательство и безграничная жестокость к ближнему. И дальнему тоже. Вот две.
– Ответ неверный. Поправляю: не простое предательство, а тотальное . Предательство как условие существования общества и функционирования государства. Оно везде – в политике, в бизнесе, в дружеских и в семейных отношениях. Но самое отвратительное не это.
– Что может быть более отвратительным? – усомнился Мышкин.
– Сошлюсь на себя. Самое отвратительное в том, что состояние тотального предательства стало для нас привычным. Как и двадцатилетний непрерывный антисоветский и антисталинский вой демокрастов, либерастов и едросов. Оно не удивляет. Я уже не боюсь предательства отовсюду и от всех. Страх прошел, появилась привычка. И я привычно жду сволочизма каждый день со всех сторон. Но ещё гнуснее то, что я чувствую себя тоже вполне готовым на предательство. И боюсь, что скоро совершенно перестану бояться предать кого-нибудь. И только когда думаю, что придется за все ответить на том свете, каким-то чудом еще удерживаюсь.
– На каком – на том? – Мышкин вспомнил разговор с Волкодавским.
Но Ладочников отмахнулся.
– Он у каждого свой, – ответил он и включил компьютер.
На мониторе появились две красотки – одна вся в чёрном, другая в белом. Прозвучали первые симфонические аккорды «Гренады» – великолепного шлягера Агустина Лары, мексиканца, сочинившего лучшую испанскую песню на все времена. Дмитрий Евграфович загорелся, даже стал подпевать:
Granada, tierra ensangrentada en tardes de toros;
Mujier que conserva el embrujo de los ojos moros,
De sueno rebelde y gitana, cubierta de flores
Y beso tu boca de grana jugosa manzana
Que me habla de amores… 25 25 Гранада, ты – земля, политая кровью корриды. Ты – женщина с чарующим взглядом мавританки, Заветная мечта цыган и бродяг. Я целую твои уста, сочные, как яблоко, И говорю тебе о любви… (исп.).
Ладочников кисло поморщился: у Мышкина совершенно не было слуха. Но он страстно любил музыку – такое нередко случается с «глухарями».
– Бог ты мой! – грустно восхитился он, когда песня затихла. – Как они танцуют! Сколько радости, сколько жизни, какая красота!
– Испанки! Они уже в утробе матери разучивают фламенко. И потом танцуют, как чертовки.
– Только не эти, – возразил Мышкин. – Тут не дешёвка, не сельская самодеятельность типа Орбакайте или Аллегровой. Профессионалки явные.
– Точно! – подтвердил Ладочников. – Обе из балета Клода Пурселя. Почему ты так решил?
– Да потому, что я не вижу танца. Я его только чувствую – и всё.
Он был совершенно прав: это тот уровень искусства, когда не видны ни автор, ни материал, ни исполнитель. Такая легкость дается каторжным трудом, плата за нее – растянутые и разорванные сухожилия и мышцы, раздавленные коленные мениски, но самое мучительное – страдания от постоянного голода и днем, и ночью. Лишние сто граммов веса могут уничтожить плоды многомесячных тяжких трудов.
Читать дальше