– Смотри. По плану Август должен стоять километров на двадцать к северу – здесь в центре города карстовые пещеры и вообще ничего нельзя строить. Понимаешь?
– Не очень, – я и вправду пребывала в полнейшем недоумении.
– Конечно, вы же все атеисты и матерьялисты, – человек усмехнулся и погрозил кулаком кому-то невидимому, – Ты умеешь лепить домики из песка?
Я молча кивнула.
– А из пепла и битого кирпича? Из оплавленного, пересохшего хлебной коркой камня, из осколков витражей венецианского стекла, из угольков дубового паркета – заново? Огонь ест все – тело и дерево равно пища. Но человек остается – детьми и письмами, фотографиями, проклятьями ли – на земле. Дома же рушатся безвозвратно вместе с памятью стен и окон, свиной шкуркой обоев, теплыми запахами жилья. Понимаешь? Я сумел уцелеть в той войне, потому, что хотел строить домики из песка…
…Началось все со слепоты. После смерти матери он – тогда восьмилетний мальчишка – от горя потерял зрение. Полгода, пока петербургские эскулапы ломали голову над природой столь странного недуга, на прогулках он ощупывал стены зданий, стволы деревьев и решетки подвальных окон. Мир шероховатого, плоского, снежного, мраморного и чугунного заворожил настолько, что по выздоровлении мальчик занялся сперва лепкой, после же – архитектурой. Тени Растрелли и Монферана бродили в бледных снах белых ночей, пока юношам его лет снились жадные балерины и похотливые горничные.
Он уехал в Италию, дабы набраться опыта у великих и уже в Капуе узнал, что пришла революция. Он хотел быть полезным своей стране, потому вернулся с дипломом и чемоданом, полным проектов улиц и городов будущего. В двадцать пятом-двадцать седьмом годах в Ленинграде он построил два дома-коммуны – для писателей и политкаторжан. В тридцатом по нелепому обвинению сел и пять лет провел в трудовых лагерях. В тридцать пятом, осенью – вышел.
Очень хотелось жить, паче того, строить и возвышать. Но случайный, голодный брак бросил в глушь Зауралья, где он – потомственный дворянин и талантливый архитектор – при свете лампочки Ильича разводил бухгалтерию для зверосовхоза. Потому, наверное, уцелел.
После была война.
В июле 41 он пошел добровольцем на фронт, был отправлен сперва в Москву, потом в Сталинградский котел, и, наконец, «Пол-Европы прошагали, Пол-Земли» – через Польшу в Германию. И везде он видел убитые города с развороченными мостовыми. Остов синагоги в Кракове и там же кости костела; скелет дома Павлова в Сталинграде, прах Дрездена, руины траурного рейхстага.
За живое брали беспомощные, непристойные мелочи – осколки фарфоровой чашки, пружинистое нутро венского стула, забытая кукла с идиотски-голубыми глазами и огромным бантом из тюля, филигранный фонарь у входа в разваленную пивную. Шальное, как институтка на первом балу, кружевное весеннее небо сияло, обещая новую жизнь уцелевшим. И забвение тем, кто не дожил.
Кавалер двух орденов, победитель, солдат, герой, он возвращался на родину в пульмановском, вонючем и тесном вагоне. Поезд тискало и качало, в теплушках пели, хвалились трофеями, плакали и снова пели. Он почти не слезал с верхней полки – хотелось думать, а не говорить и пить. Время жизни катилось к пятидесяти, все, что можно, было уже пройдено, все, что дорого – давно потеряно. И каждую ночь снились дома, кварталы и перекрестки, которых больше не будет. Он набрасывал чертежи пальцем на запотелом стекле, а соседи считали его помешанным. В подсумке дремали трофеи – коллекция довоенных открыток с видами умерших улиц.
Вместо снулой глуши он вернулся в Москву и пошел в Горпроект. Повезло встретить «бывшего» сотоварища по гимназии. Повезло получить предписание на работу – в глубь степей возводить городок для нефтяников. Первый тур чертежей был стандартен – скворечники с крышами и балконцами, два дворца в стиле «ампир», бегемотья туша больницы и далее… Наверху дали старт и он прибыл на место.
Чаша желтых холмов и ковыльная степь кругом. Жаркий ветер, заунывно тоскующий по упругости конских грив. Запах высохшего навоза. Тростниковая флейта в желтых высохших пальцах старика башкира. Музыка вверх – как дым в раскаленном воздухе. Черно-влажные гулкие рты пещер. И гусиный пух облаков.
Он сравнил – вот Джерусалем середины прошлого века, руины Старого города – и пустил в работу первые чертежи. Угрюмые немцы истово – как свое – возводили кварталы приземленных домов с черепичной, огнистой крышей, круглыми окнами чердаков и «двух одинаковых не нашлось бы меж ними», а он уже рисовал на газетной бумаге больницу – фасад дрезденской Оперы…
Читать дальше