Дома, запершись в своей комнате и уже не обращая внимания на то, что к маме в очередной раз пришел ненавистный ей Капелюш (фамилия маминого друга почему-то ассоциировалась у Лены с каплями и коклюшем), который непременно съест все запасы колбасы и сыра, Лена до дурноты смотрела эротические фильмы Тинто Браса. Представляя себя на месте его раскованных и соблазнительных героинь – распаленных зрелых женщин, и еще не понимая природы своего состояния и, тем более, не зная способа выхода из этого изнуряющего водоворота чувств, она просто-таки сгорала на медленном огне пожирающей ее страсти к мужчинам вообще и воображаемому Илье Николаевичу в частности.
И тебе нравится смотреть эту гадость? – спрашивала ее мама на следующее утро, выпроводив предельно тихо Капелюша за дверь и делая вид, что она спала одна на широкой своей кровати. – Ведь кроме ТАКИХ фильмов нужно смотреть и другие…
Но Лена не могла ей ответить, что то, чем занималась ночью ее мать со своим любовником, было куда натуралистичнее, чем фантазии Браса, и что сон к ней не шел последние полчаса именно от звуков, доносящихся из маминой спальни, а вовсе не из-за «Паприки»…
– Я смотрю из любопытства, – как можно спокойнее отвечала она, пытаясь даже улыбнуться маме – пока что единственному близкому и родному ей человеку. Но она знала, чувствовала, что скоро в ее жизни что-то переменится, и на смену дочерней привязанности, доставляющее ей ощущение тепла и любви, появится совершенно новое, чувство, от которого уже сейчас дух захватывает…
Когда они с Ильей Николаевичем играли в четыре руки Моцарта (его до-мажорный концерт для фортепиано с оркестром с облегченным переложением партии оркестра), она слышала не расстроенный немецкий «Petrof», а действительно оркестр… Она вдыхала всей грудью влажный от дождя и мокрых листьев воздух (в классе было всегда распахнуто окно, и Тарасов, слушая ее игру, любовался качающимися и шумящими осенней, золотой листвой деревьями) и думала о том, что никогда еще в жизни не была так счастлива… Осень и Моцарт слились воедино, и даже клочок посиневшего от холода и близкого ноября неба казался необычайно красивым, матовым, музыкальным…
Они занимались только музыкой. Лена, внимательно следившая за всеми слухами, которые ходили по училищу, поняла, что ее пассия в высшей степени нравственна – ни одного романа, ни одного повода для сплетен, ни одного, неосторожно брошенного слова… Тарасова лишь видели несколько раз в обществе его жены – хрупкой моложавой женщины-подростка с короткой стрижкой, отдававшей предпочтение брюкам и явно из ложной скромности (таково было общее мнение) носившей лишь серебро. Уже это, как считала Лена, лишало Тарасову женственности и делало мысли о возможном романе с ее мужем менее греховными, чем в том случае, если бы его жена была более интересной и не такой пресной…
Однако, слово «роман» не подходило к тем чувствам, которые Лена вынашивала в своем сердце. Она, не знавшая физической любви, вынуждена была считать, что платонические отношения, которые связывали ее с Ильей Николаевичем сейчас, просто идеальны и не нуждаются в более глубоком развитии… Единственно, чего бы ей хотелось, так это возможности предельного уединения с Тарасовым. Она мечтала хотя бы раз остаться с ним в классе на несколько часов, чтобы иметь возможность побыть с ним подольше и поговорить не только о музыке, но и так, вообще, о жизни… Возможно, она позволит даже ему себя поцеловать. А дальше он и сам не пойдет – не может человек, живший одной музыкой и так много времени ей уделявшей, променять чистоту настоящих отношений с сексом. «Секс – какое соленое, отравляющее душу, слово».
Но первого декабря, когда снега в городе выпало столько, что дворнику вечером пришлось откапывать двери училища, а транспорт вообще встал, Лена, спустившись в гардероб, увидела поджидающего кого-то у самого выхода Тарасова. Одевшись, она хотела было пройти мимо, как он вдруг, быстро оглянувшись и убедившись, что их никто не видит, незаметно сунул ей в руку записку. И тотчас, развернувшись, почти бегом кинулся к лестнице, ведущей на второй этаж. Было семь часов вечера – училище опустело, запертые классы притихли и стали непохожи сами на себя. Сомкнув широкие лаковые деревянные губы и спрятав белые и желтые зубы-клавиши, задремали пианино и рояли. Гардеробщица что-то вязала у себя в уголке, рядом с ней стояла электрическая плитка, на которой разогревался гороховый суп, аромат которого слегка оживлял училищные горьковатые от мастики и обилия сухого дерева запахи…
Читать дальше