Том Стоппард
Изобретение любви
АЭХ, А.Э. Хаусмен, 77 лет.
Хаусмен, А.Э. Хаусмен, от 18 до 26 лет.
Альфред Уильям Поллард, от 18 до 26 лет.
Мозес Джон Джексон, от 19 до 27 лет.
Харон, перевозчик в Аиде.
В действии первом:
Марк Паттисон, ректор Линкольн-колледжа, 64 года, ученый-классик.
Уолтер Пейтер, критик, эссеист, ученый, сотрудник Брейсноуза, 38 лет.
Джон Рёскин, выдающийся искусствовед и критик, 58 лет.
Бенджамин Джоуитт, Мастер Баллиоля, 60 лет.
Робинсон Эллис, латинист, 45 лет.
А также: Вице-канцлер Оксфордского университета и Баллиольский Студент.
В действии втором:
Кэтрин Хаусмен, сестра АЭХ, 19 и 35 лет.
Генри Лябушер, член парламента от либералов и журналист, 54 и 64 лет.
Фрэнк Гарри с, писатель и журналист, 29 и около 40 лет.
У. Т. Стэд, редактор и журналист, 36 и 46 лет.
Чемберлен, клерк, около 20 и 30 лет.
Джон Персиваль Постгейт, латинист, около 40 лет.
Джером К.Джером, писатель-юморист и редактор, 38 лет.
Оскар Уайльд, 41 год.
А также: Банторн, персонаж из оперетты Гилберта и Салливана «Пэйшенс», Председатель и члены отборочной комиссии.
Роли персонажей, занятых лишь в первом или, соответственно, лишь во втором действии, может исполнять одна группа актеров.
Сценические указания относительно реки, лодок, сада и пр. не следует принимать буквально.
Семидесятисемилетний и более не стареющий АЭХ стоит в застегнутом на все пуговицы темном костюме и аккуратных черных ботинках на берегу Стикса, наблюдая за приближением перевозчика, Харона.
АЭХ. Стало быть, я умер. Хорошо. А это пресловутый стигийский мрак.
Харон. Эй, на берегу! Принять конец!
АЭХ. «Принять конец!» Вот он – язык людей и ангелов! [1]
Харон. Осторожнее с креплением. Я надеюсь, сэр, скорбящие друзья и домочадцы устроили вам достойные похороны.
АЭХ. Кремацию – впрочем, весьма достойную. Отслужили в Тринити-колледже и упокоили прах, как и ожидалось, в графстве Шропшир [2], где мне не случалось ни останавливаться, ни тем более проживать.
Харон. Мир праху, покуда волки с медведями вас не откопали.
АЭХ. Этих бояться нечего. Шакалы – другое дело. Люди любят поговорить о том, что будет после их кончины. Утешение в смерти не такое окончательное, как ожидаешь. Ну вот, конец принят. В первом семестре в Оксфорде я слушал лекции Рёскина [3]. Он принял конец безумным, как вы могли заметить.
Мы кого-то дожидаемся?
Xарон. Он опаздывает. Надеюсь, с ним ничего не стряслось. Как вас зовут, сэр?
АЭХ. Мое имя – Альфред Хаусмен. Друзья зовут меня Хаусмен. Враги зовут меня профессор Хаусмен. Теперь вы, вероятно, спросите с меня монету. К сожалению, обычай помещать монету в рот усопшего [4]чужд Эвелинской лечебнице и даже, пожалуй, запрещен их правилами. (Смотрит вдаль.) Непростительно задерживается. Вы уверены, что…
Харон. Поэт и ученый, так мне передали.
АЭХ. Это, я думаю, про меня.
Харон. Вы за обоих?
АЭХ. Боюсь, что так.
Харон. Описание как будто на двоих.
АЭХ. Я знаю.
Харон. Дадим ему еще минуту.
АЭХ. Чтобы прийти в себя? Смотрите-ка, я нашел шестипенсовик. Чеканки тысяча девятьсот тридцать шестого года Anno Domini.
Харон. Вы знаете латынь?
АЭХ. Да, пожалуй что знаю. Последние двадцать пять лет я преподаю… преподавал латынь в Кембридже, возглавил кафедру вслед за Бенджамином Холлом Кеннеди. Кеннеди здесь? Я был бы рад с ним увидеться.
Харон. Все здесь, а прочие – будут. Садитесь посредине.
АЭX. Да-да. Не думаю, впрочем, что у меля найдется время увидеться со всеми.
Харон. Найдется, хотя начинают обыкновенно не с Бенджамина Холла Кеннеди [5].
АЭХ. Я и не думал с него начинать. При нем практика стихотворного перевода на латынь и греческий приобрела вес, которого не заслуживала – по крайней мере, в качестве инструмента для изучения античной метрики. Логично предположить, что метрические законы невозможно обнаружить в собственных стихах, где ты эти, еще не открытые, законы то и дело нарушаешь [6]. Кеннеди был школьным учителем, пусть гением, но все же школьным учителем. В приступе сентиментальности Кембридж дал кафедре его имя. По мне, с него хватило бы памятной чернильницы. Однако именно Кеннеди или, точнее, третье издание его Sabrinae Corolla [7] мне, семнадцатилетнему, вручили в школе, и ему-то я обязан любовью к греческому и латыни. В греческом я дилетант, не лучше прочих профессоров. Ну, конечно, гораздо лучше Пирсона [8], который знал больше Джоуитта [9]и Джебба [10], вместе взятых. В бытность мою в Оксфорде профессор греческого Джоуитт горел неуместным пылом по части классического образования. В его редакции оно сводилось к тому, чтобы поставлять в правящие классы Англии людей, читавших Платона, – выпускников Баллиоля [11]или, на худой конец, рядовых оксфордцев, когда в баллиольцах случалась нехватка. В первую неделю учебы, в октябре тысяча восемьсот семьдесят седьмого, я услышал, как Джоуитт произносит
Читать дальше