Журчали ручейки по склонам гор,
Уж на исходе был Великий Пост…
Набух и льдами затрещал Хопёр
И два села соединил как мост,
Заливши прибережные леса,
И села превратились в острова,
И в опрокинутые небеса
Гляделось солнце. Ветром дерева
Клонились, стоя по пояс в воде,
Как трав морских гигантские стебли,
И можно было только на ладье
Пристать к селу, сверкавшему вдали.
Прозрачен стал и тёпел лунный мрак.
Любил всю ночь я слушать напролет
Журчанье вод и дальний лай собак.
А на обрыве стройный бергамот
Готов зацвесть под песни соловья.
Дохнуло чем-то прежним, молодым:
Любил с утра бежать на берег я,
Карабкаться по берегам крутым
И слушать, слушать дикий ветра вой,
Следя полет воздушных облаков.
Я полюбил весь быт береговой,
И ветхие лачуги рыбаков,
И лодки, неводы на берегу,
И черных раков мокрые клешни.
Казалось, там я позабыть могу
Бессмысленно загубленные дни:
Село и площадь, дымный исполком
И сплетен сельских неумолчный рой…
Как я искал берез в лесу глухом
С их тонко-серебристою корой!
Но далеко смеялся юный лес,
Мне было до него не досягнуть!
Пространство вод, как зеркало небес,
Под сень его мне преграждало путь,
А без лесов мне мир казался черств…
Но, наконец, урвав свободный день,
Я за село ушел на много верст,
И леса, леса шепчущая тень
Меня в свои объятья приняла
С такою лаской, будто в первый раз.
Вдали от черноземного села,
Среди степей раскинутый оаз
Жужжал, и пел, и цвел. Я был один,
И мир слепил меня сверканьем вод
И зеленью круглящихся вершин.
Я видел, как под тенью у реки,
Доступный только поцелуям пчел,
Раскрывши голубые лепестки,
Воздушный ирис одиноко цвел.
Он цвел один средь пламенного дня —
Прекрасный гость Саратовских степей, —
Он цвел один, для одного меня,
Но беспросветен мрак второй зимы:
Казалось. В склепе я живу как труп,
И замкнут наглухо замок тюрьмы,
Валились тараканы в кислый суп,
И ползали мокрицы по стенам,
И вечный был угар в жилье сыром:
Оно казалось недоступно снам,
Что оживляли прошлогодний дом.
Хозяин был больной. У всех ребят
Чесотка вечная, в головках вши,
Все тело в язвах, с головы до пят.
И нет кругом сочувственной души,
И глубже, глубже падаешь на дно.
Мелькали, словно свора диких псов
Солдаты сквозь затекшее окно.
И сколько унизительных часов
Ты видел, красный, дымный исполком!
В медвежьей шапке, бешеным волком
По снегу рыскал красный командир
И гнал хлыстом бессильных стариков…
Через село немало шло полков,
И каждый вечер — безобразный пир
И самогон у мельника в дому.
Но был один всего ужасней ад:
Театр набит битком. Сквозь полутьму
И дым махорки фитили чадят,
И каторжники бритые сидят
У рампы освещенной вкруг стола.
От крови человечьей вечно пьян,
С глазами похотливого козла,
Орет матрос перед толпой крестьян:
«Кто видел колесницу Илии?
Всё врут попы, чтобы сосать народ
И в бедности вы прежней жили и
Помещики вернули царский гнет.
Довольно петь акафисты по кельям:
Сознательным народ рабочий стал.
Пусть поп поет — а то его пристрелим,
Пусть он поет “Интернационал”».
У рампы, тусклой лампой озаренной,
Средь крашенных девиц и палачей,
Поет «Вставай, проклятьем заклейменный»
Седой старик. И слезы из очей
Готовы хлынуть. Ни за что на свете
Он не хотел идти, и пулю в лоб
Скорей бы принял, но жена и дети…
И вот поет средь каторжников поп.
А в лампе керосин чадит последний,
И копоть покрывает лица всех.
Иди, старик, готовиться к обедне:
Господь простит бессилья жалкий грех.
Под солнцем спал уездный городок,
И вечный ветер дул на площади,
Взвивая пыль, валя прохожих с ног.
Пустели улицы, а впереди
Весенний, юный лес день ото дня
Все становился гуще, зеленей,
В свою прохладу дикую маня!
И убегала вдаль дорога к ней,
В томленье призывающей меня
В унылые и милые места.
И накануне Троицына дня,
Покинув гром бетонного моста,
Я на телеге тряской, с мужиком,
За город выехал. Горели грудь
Предчувствием любви. Давно знаком
Был этот весь сорокаверстный путь,
И на заре крылатых мельниц ряд,
И холод от реки, текущей меж
Лесистых гор. Уж догорал закат,
Весенний вечер влажен был и свеж,
И здесь и там трещали соловьи.
Уже густой окутывал туман
Потухшие и шумные струи,
И воздух был черемухою пьян.
Остановили лошадь, я ломал
Ее благоуханные сучки.
Боялся опоздать и изнывал
От нежности, тревоги и тоски.
Я быстро шел вдоль спящего села,
В твоем окне не виделось огня:
Уставши за день, верно. Не ждала
Ты в этот день далекого меня.
Я робко стукнул в темное окно
И стал, от ожиданья чуть дыша…
Как похудела ты за месяц, но
Как дивно, нестерпимо хороша!
Как мальчик, в шапке стриженых волос,
Вся легкая, скользнула на порог…
И ни один не задала вопрос,
Но пламень уст твоих меня прожег,
Прожег насквозь, испепелив в груди
Трепещущее сердце. Оттого ль
Что ужас безысходный впереди
Уж нависал, неведомо отколь
Вскипел любви ликующий прилив,
Как первая весенняя гроза…
И до утра, о всем, о всем забыв,
Я пил твой вздох, смотря в твои глаза.
И отчего, когда я был моложе,
Не знал таких восторга и тоски,
Как в эту ночь, на тесно жестком ложе,
Склонив тебя на жалких две доски!
Не в нежащем Венеции алькове,
Не под лучами брачного венца,
Не знали мы такого жара крови,
Не бились так плененные сердца,
Как две сетями пойманные птицы.
Какие звезды, тайны и лучи
Из-под слезой увлажненной ресницы
Открылись мне в той трепетной ночи!
В два-три часа восторг столетий прожит,
Свершилось невозможное — и он
Уже ничем изглажен быть не может
Тех огненных лобзаний миллион.
В твоих руках я замер без движенья,
Немым вопросом был немой ответ!..
А за окном все пел в изнеможенье
Залетный соловей. Белел рассвет.
Читать дальше