А я ничего не видел кругом —
слеза горела, не перегорала,
поскольку был виноват кругом
и я был жив.
А она умирала.
Жена умирала и умерла —
в последний раз на меня поглядела, —
и стали надолго мои дела,
до них мне больше не было дела.
В последний раз взглянула она
не на меня, не на все живое.
Глазами блеснув,
тряхнув головою,
иным была она изумлена.
Я метрах в двух с половиной сидел,
какую-то книгу спроста листая,
когда она переходила предел,
тряхнув головой,
глазами блистая.
И вдруг,
хорошея на всю болезнь,
на целую жизнь помолодела
и смерти молча сказала: «Не лезь!»
Как равная,
ей в глаза поглядела.
«Мужья со своими делами, нервами…»
Мужья со своими делами, нервами,
чувством долга, чувством вины
должны умирать первыми, первыми,
вторыми они умирать не должны.
Жены должны стареть понемногу,
хоть до столетних дойдя рубежей,
изредка, впрочем, снова и снова
вспоминая своих мужей.
Ты не должна была делать так,
как ты сделала. Ты не должна была.
С доброй улыбкою на устах
жить ты должна была,
жить должна была.
Жить до старости, до седины
жены обязаны и должны,
делая в доме свои дела, чьи-нибудь
сердца разбивая
или даже — была не была —
чарку — в память мужей — распивая.
Это я, Господи!
Из негритянского гимна
Это я, Господи!
Господи — это я!
Слева мои товарищи,
справа мои друзья.
А посередине, Господи,
я, самолично — я.
Неужели, Господи,
не признаешь меня?
Господи, дама в белом —
это моя жена,
словом своим и делом
лучше меня она.
Если выйдет решение,
что я сошел с пути,
пусть ей будет прощение:
Ты ее отпусти!
Что Ты значил, Господи,
в длинной моей судьбе?
Я Тебе не молился —
взмаливался к Тебе.
Я не бил поклоны —
не обидишься, знал.
Все-таки, безусловно,
изредка вспоминал.
В самый темный угол
меж фетишей и пугал
я Тебя поместил.
Господи, Ты простил?
Ты прощай мне, Господи:
слаб я, глуп, наг.
Ты обещай мне, Господи,
не лишать меня благ:
черного теплого хлеба
с желтым маслом на нем
и голубого неба
с солнечным огнем.
«Господи, больше не нужно…»
Господи, больше не нужно.
Господи, хватит с меня.
Хлопотно и недужно
день изо дня.
Если Ты предупреждаешь —
я уже предупрежден.
Если Ты угрожаешь —
я испугался уже.
Господи, неужели
я лишь для страха рожден?
Холодно мне и суетно
на роковом рубеже.
Все-таки многоначалие
больше надежды дает,
проще спасти свою душу
и уберечь свою плоть,
чем если молотом тяжким
судьбы немолчно кует
не подлежащий обжалованию
единосущный Господь.
Но никуда не денешься.
Падаешь, словно денежка,
в кружке церковной звеня.
Боже, помилуй меня!
Березка над кирпичною стеной,
случись,
когда придется,
надо мной!
Случись на том последнем перекрестке.
Свидетелями смерти не возьму
платан и дуб.
И лавр мне — ни к чему,
С меня достаточно березки.
И если будет осень,
пусть листок
спланирует на лоб горячий.
А если будет солнце,
пусть восток
блеснет моей последнею удачей.
Все нации, которые — сюда,
все русские, поляки и евреи
березкой восхищаются скорее,
чем символами быта и труда.
За высоту,
за белую кору
тебя
последней спутницей беру.
Не примирюсь со спутницей
иною!
Березка у освенцимской стены!
Ты столько раз
в мои
врастала сны,
случись,
когда придется,
надо мною.
О себе. О поэзии. О поэтах
Пропаганда и рассказы освобожденных жителей, запах самого словечка «фриц», историческая нелюбовь к «колбасникам» обусловили специфическое отношение наших солдат к немцам — не презрение, не злобу, а брезгливую ненависть, отношение, равное отношению к лягушкам или саламандрам.
Капитан Назаров, мой комбат, ландскнехт из колхозных агрономов, за обедом рассказывал мне, как он бил пленных в упор, в затылок из автомата.
— Зимой 1941 года на Воронежском фронте взяли в плен сорок фрицев. В штаб армии привели двоих из них. Часть пленных убили штабные офицеры — из любопытства. Остальных заставили снять шинели — «щоб воши их не грызлы». Фрицы «потанцювалы» в открытом кузове, а потом померли потихоньку. «Ось мы идем и чуем — щось торохтит у кузове, як та мерзла картофля. Роздывылысь — а то фрицы, вже застыглы. Мы их повыкыдывали из машины, тай позакыдывали снигом».
Читать дальше