Сколько было пытано, бито!
Чаще всех почему-то в него
государственное копыто
било.
Он кряхтел, ничего.
Ничего! Утряслось, обошлось,
отвиселось, образовалось.
Только вспомнили совесть и жалость —
для Евгения место нашлось.
Медный Всадник, спешенный вскоре,
потрошенный Левиафан,
вдруг почувствовал: это горе
искренне. Хоть горюющий пьян.
Пьян и груб. Шумит. Озорует.
Но не помнит бывалых обид,
а горюет, горюет, горюет
и скорбит, скорбит, скорбит.
Вечерами в пивной соседней
этот бедный
и этот Медный,
несмотря на различный объем,
за столом восседают вдвоем.
Несмотря на судеб различность,
хвалят культ
и хвалят личность.
Вопреки всему,
несмотря
ни на что,
говорят: «Не зря!»
О порядке и дисциплине
Медный Всадник уже не скорбит.
Смотрит на отпечаток в глине
человеческой
медных копыт.
«Бывший кондрашка, ныне инсульт…»
Бывший кондрашка, ныне инсульт,
бывший разрыв, ныне инфаркт,
что они нашей морали несут?
Только хорошее. Это — факт.
Гады по году лежат на спине.
Что они думают? — Плохо мне.
Плохо им? Плохо взаправду. Зато
гады понимают за что.
Вот поднимается бывший гад,
ныне — эпохи своей продукт,
славен, почти здоров, богат,
только ветром смерти продут.
Бывший безбожник, сегодня он
верует в бога, в чох и в сон.
Больше всего он верит в баланс.
Больше всего он бы хотел,
чтобы потомки ценили нас
по сумме — злых и добрых дел.
Прав он? Конечно, трижды прав.
Поэтому бывшего подлеца
не лишайте, пожалуйста, прав
исправиться до конца.
«Отлежали свое в окопах…»
Отлежали свое в окопах,
отстояли в очередях,
кое-кто свое в оковах
оттомился на последях.
Вот и все: и пафосу — крышка,
весь он выдохся и устал,
стал он снова Отрепьевым Гришкой,
Лжедимитрием быть перестал.
Пафос пенсию получает.
Пафос хвори свои врачует.
И во внуках души не чает.
И земли под собой не чует.
Оттого, что жив, что утром
кофе черное медленно пьет,
а потом с размышлением мудрым
домино на бульваре забьет.
Сколько, значит, мешков с бедою
и тудою стаскал и сюдою,
а сейчас ему — ничего!
Очень даже неплохо!
Отвязались от него,
потому что такая эпоха.
Отпустили, словно в отпуск.
Пропустили, дали пропуск.
Допустили, оформили допуск.
Как его держава держала,
а теперь будто руки разжала.
Он и выскочил, но не пропал,
а в другую эпоху попал.
Да, эпоха совсем другая.
А какая? Такая,
что ее ругают,
а она — потакает.
И корова своя, стельная.
И квартира своя, отдельная.
Скоро будет машина личная
и вся жизнь пойдет отличная.
Безногий мальчишка, калечка,
неполные полчеловечка,
остаток давнишнего взрыва
необезвреженной мины,
величественно, игриво,
торжественно прыгает мимо
с лукавою грацией мима.
И — в море! Бултых с размаху!
И тельце блистает нагое,
прекрасно, как «Голая Маха»
у несравненного Гойи.
Он вырос на краешке пляжа
и здесь подорвался — на гальке,
и вот он ныряет и пляшет,
упругий, как хлыст, как нагайка.
Как солнечный зайчик, как пенный,
как белый барашек играет,
и море его омывает,
и солнце его обагряет.
Здесь, в море, любому он равен.
— Плывите, посмотрим, кто дальше! —
Не помнит, что взорван и ранен,
доволен и счастлив без фальши.
О море! Без всякой натуги
ты лечишь все наши недуги.
О море! Без всякой причины
смываешь все наши кручины.
В том ли счастье?
А в чем оно, счастье,
оборачивавшееся отчасти
зауряднейшим пирогом,
если вовсе не в том, а в другом?
Что такое это другое?
Как его трактовать мы должны?
Образ дачного, что ли, покоя?
День Победы после войны?
Или та черта, что подводят
под десятилетним трудом?
Или слезы, с которыми входят
после странствий в родимый дом?
Или новой техники чара?
Щедр на это двадцатый век.
Или просто строка из «Анчара» —
«человека человек»?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу