Ну надо же: шмель подмосковный
откуда куда залетел! —
и свой пиджачишко посконный
для пущего форса надел.
А свой локоточек протертый
под крылышко спрятал слегка,
и лапкой как будто нетвердой
коснулся живого цветка.
Не склонный отнюдь к сантиментам,
он словно из ковшика пил
и с русским как будто акцентом
английские фразы бубнил.
Потом покачал головою,
пыльцу утирая со щек…
И вновь загудел над травою
шаляпинский чистый басок.
«На улице моей беды стоит ненастная погода…»
На улице моей беды стоит ненастная погода,
шумят осенние деревья, листвою блеклою соря.
На улице моих утрат зиме господствовать полгода:
всё ближе, всё неумолимей разбойный холод декабря.
На улице моей судьбы не всё возвышенно и гладко…
Но теплых стен скупая кладка? А дым колечком
из трубы?
А звук неумершей трубы, хоть всё так призрачно
и шатко?
А та синица, как загадка, на улице моей судьбы?..
Ворон над Переделкином черную глотку рвет.
Он как персонаж из песни над головой кружится.
Я клювом назвать не осмеливаюсь его
вдохновенный рот,
складками обрамленный скорбными, как у провидца.
И видя глаз прозорливый, и слушая речи его,
исполненные предчувствий, отчаяния и желчи,
я птицей назвать не осмеливаюсь крылатое существо —
как будто оно обвиняет, а мне оправдаться нечем.
Когда бы я был поэтом — я бы нашел слова
точные и единственные, не мучаясь, не морочась,
соответствующие склонностям этого существа
и скромным моим представлениям о силе его
пророчеств.
Но я всего стихотворец: так создан и так живу,
в пристрастии к строчке и рифме, в безумии этом
нелепом,
и вижу крылья, присущие этому существу,
но не пойму души его, ниспосланной ему небом.
Я выгляжу праздным и временным в застывших
его глазах,
когда он белое облако рассекает крылом небрежным.
Я царствую здесь, в малиннике, он царствует
в небесах,
и в этом его преимущество передо мною, грешным.
Ворон над Переделкином черную глотку рвет,
что-то он все пророчит мне будто бы ненароком,
и, судя по интонациям, он знает всё наперед…
Но в этом мое преимущество перед лесным пророком.
«Вот странный инструмент для созиданья строчек…»
Вот странный инструмент для созиданья строчек,
которых в первый миг никто понять не хочет.
Вот странный инструмент: два уха, два зрачка,
изгиб надменных губ и шепоток сверчка.
Под ним внизу — сама конструкции основа —
в ней действует душа, разогревая слово.
Меж ними — коридор, на нем, его деля, —
то крестик, то кадык, то галстук, то петля.
«Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки и струны…»
Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки
и струны,
и ваши вулканы погасли, и, видимо, пробил тот час…
И вот по капризу природы, по тайному знаку фортуны
решается эта загадка: кто будет услышан из вас.
Когда вы так странно рождались, как будто
входили без спроса,
как будто с блаженной улыбкой с господского
ели стола,
вам всё удавалось отменно, и были наглы вы, а проза
была, словно нищенка, нема и словно подачки ждала.
Но вот, словно молнии, стрелы в глазах
неподвижных проснулись,
но вспыхнули, зарозовели неюные щеки ее.
И тотчас гусиные перья шершавой бумаги коснулись,
и тотчас ушли, не прощаясь, и быт, и беда, и вранье.
А там уж как Бог пожелает, а там уж как время
захочет,
а там, что подскажет природа, а там, что
позволят грехи…
Покуда шершавой бумаги хоть капля слезы не омочит,
кто знает — что проза такое? Кто знает,
что значит стихи?
«Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою…»
Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою:
кровью и порохом пахнет от близких границ.
Смуглая сабра с оружием, с тоненькой шейкою
юной хозяйкой глядит из-под черных ресниц.
Как ты стоишь… как приклада рукою касаешься!
В темно-зеленую курточку облачена…
Знать, неспроста предо мною возникли, хозяюшка,
те фронтовые, иные, мои времена.
Читать дальше