Булат Окуджава
Посвящается вам
Арбатское вдохновение,
или воспоминания о детстве
Упрямо я твержу с давнишних пор:
меня воспитывал арбатский двор,
всё в нем, от подлого до золотого.
А если иногда я кружева
накручиваю на свои слова,
так это от любви. Что в том дурного?
На фоне непросохшего белья
руины человечьего жилья,
крутые плечи дворника Алима…
В Дорогомилово из тьмы Кремля,
усы прокуренные шевеля,
мой соплеменник пролетает мимо.
Он маленький, немытый и рябой
и выглядит растерянным и пьющим,
но суть его — пространство и разбой
в кровавой драке прошлого с грядущим.
Его клевреты топчутся в крови…
Так где же почва для твоей любви? —
вы спросите с сомненьем, вам присущим.
Что мне сказать? Я только лишь пророс.
Еще далече до военных гроз.
Еще загадкой манит подворотня.
Еще я жизнь сверяю по двору
и не подозреваю, что умру,
как в том не сомневаюсь я сегодня.
Что мне сказать? Еще люблю свой двор,
его убогость и его простор,
и аромат грошового обеда.
И льну душой к заветному Кремлю,
и усача кремлевского люблю,
и самого себя люблю за это.
Он там сидит, изогнутый в дугу,
и глину разминает на кругу,
и проволочку тянет для основы.
Он лепит, обстоятелен и тих,
меня, надежды, сверстников моих,
отечество… И мы на все готовы.
Что мне сказать? На все готов я был.
Мой страшный век меня почти добил,
но речь не обо мне — она о сыне.
И этот век не менее жесток,
а между тем насмешлив мой сынок:
его не облапошить на мякине.
Еще он, правда, тоже хил и слаб,
но он страдалец, а не гордый раб,
небезопасен и небезоружен…
А глина ведь не вечный матерьял,
и то, что я когда-то потерял,
он в воздухе арбатском обнаружил.
1980
* * *
Как время беспощадно,
дела его и свет.
Ну я умру, ну ладно —
с меня и спросу нет.
А тот, что с нежным пухом
над верхнею губой,
с еще нетвердым духом,
разбуженный трубой, —
какой счастливой схваткой
разбужен он теперь,
подкованною пяткой
захлопывая дверь?
Под звуки духовые
не ведая о том,
как сладко все впервые,
как горько все потом…
«Чувствую: пора прощаться…»
* * *
Чувствую: пора прощаться.
Всё решительно к тому.
Не угодно ль вам собраться
у меня, в моем дому?
Будет ужин и гитара,
и слова под старину.
Я вам буду за швейцара —
ваши шубы отряхну.
И, за ваш уют радея,
как у нас теперь в ходу,
я вам буду за лакея
и за повара сойду.
Приходите, что вам стоит!
Путь к дверям не занесен.
Оля в холле стол накроет
на четырнадцать персон.
Ни о чем не пожалеем,
и, с бокалом на весу,
я последней раз хореем
тост за вас произнесу.
Нет, не то чтоб перед светом
буйну голову сложу…
Просто, может, и поэтом
вам при этом послужу.
Был наш путь не слишком гладок.
Будет горек черный час…
Дух прозренья и загадок
пусть сопровождает нас.
«С последней каланчи, в Сокольниках стоящей…»
* * *
С последней каланчи, в Сокольниках стоящей,
никто не смотрит вдаль на горизонт горящий,
никто не смотрит вдаль, все опускают взор.
На пенсии давно усатый брандмайор.
Я плачу не о том, что прошлое исчезло:
ведь плакать о былом смешно и бесполезно.
Я плачу не о том, что кануло во мгле,
как будто нет услад и ныне на земле.
Я плачу о другом — оно покуда с нами,
оно у нас в душе, оно перед глазами,
еще горяч и свеж его прекрасный след —
его не скроет ночь и не проявит свет.
О чем бы там перо, красуясь, ни скрипело —
душа полна утрат, она не отскорбела.
И как бы ни лились счастливые слова —
душа полна потерь, хоть, кажется, жива.
Ведь вот еще вчера, крылаты и бывалы,
сидели мы рядком, и красные бокалы
у каждого из нас — в изогнутой руке…
Как будто бы пожар — в прекрасном далеке.
И на пиру на том, на празднестве тягучем
я, видно, был один, как рекрут, не обучен,
как будто бы не мы метались в том огне,
как будто тот огонь был неизвестен мне.
Читать дальше