Стояли еще дня три. Силантьев, воспользовавшись случаем, запил – и от того, что жалко ему было нелепого еврейчика Изю Молочника, который не успел пожить и сгинул, как и его семья, и ничего от этой семьи не осталось, а еще запил он просто от усталости, которая после взрыва вдруг навалилась неподъемной какой-то тяжестью. С первого дня войны в армии, Силантьев сначала отступал, стирая кровь и пот с обветренного лица, не спал сутками, седел и дрожащей рукой писал короткие записки домой, но держался, а тут вдруг сорвался, слезы потекли ручьем, все никак не мог успокоиться. А потом началось очередное наступление, и уже было не до Изи и не до усталости, а нужно было идти вперед, и где-то далеко даже был различим конец войны.
Гвардии майор Валерий Игнатьевич Силантьев до Берлина не дошел – в начале апреля 1945 года он был ранен при наступлении на Вену, месяц провалялся в госпитале, а там уже оказалось, что наши взяли Берлин, и по радио объявили о безоговорочной капитуляции. Прямо из госпиталя Силантьев отправился домой, к своей пышнотелой Марии Ивановне, которая в письмах клялась, что ждала геройского мужа-орденоносца, а как на самом деле – одному Богу известно. Но по пути отчего-то завернул под Житомир, в деревеньку Емильчино – одно из многочисленных еврейских местечек, опустевших за годы немецкой оккупации. Почему Силантьева понесло именно туда, сам гвардии майор объяснить не мог. А только оказалось, что из всех евреев, которые жили здесь до немцев, в живых осталось человек тридцать, и среди них – старуха с именем Ривка и с фамилией Молочник. Потому что, в каком местечке не было семьи с фамилией Молочник? Силантьев как узнал о бабе Ривке, так и сел, где стоял, на пыльную мостовую. Сел, привалился к какой-то стене и заплакал – второй раз за все годы войны, и второй раз – по Изе Молочнику, своему еврейчику, от которого после того взрыва ничего не осталось. Хотя ничего – не то слово. Когда баба Ривка подошла к Силантьеву и положила свою сухую ладонь на его седую голову, Валерий Игнатьевич вдруг перестал плакать. Ни слова не говоря, он развязал заплечный мешок, такой же потрепанный, как и сам Силантьев, достал оттуда коробочку, которую зачем-то хранил уже больше года, и протянул Ривке. «Все, что осталось, – сказал он, и у него перехватило дыхание. Но гвардии майор Силантьев взял себя в руки и поднял голову, встретившись с бесцветными глазами бабы Ривки. – Все, что осталось от Изи, Изи Молочника». И уже потом встал и пошел куда-то к вокзалу, надо было все-таки ехать домой.
Баба Ривка не знала, кто такой этот Изя, но спрашивать не стала. Она дошла до полуразвалившегося дома, где ютилась в углу, села на колченогий табурет и разложила на столе сокровища из коробки гвардии майора Силантьева: круглые очки без одного стекла, мятый блокнот с неразборчивыми глупыми стишками, огрызок карандаша и фотография очень красивой женщины с черными густыми волосами, а больше в коробке ничего не было. Ривка какое-то время смотрела на фотографию красивой женщины, а потом накрыла ее рукой и еще долго сидела над этими ненужными вещами, упершись взглядом в окно. Но не плакала, потому что слез у нее совсем не осталось.
Город, – осклабился Илья и захлопал в ладоши…
Он был очень маленьким, когда его отец Егор, зарубив собственную жену Машу топором, удавился в сарае на веревке, которой подпоясывал широкие штаны. Илюша остался один, но по родителям не скучал – он вообще ни по кому не скучал, потому что с трудом понимал, что происходило вокруг него, только улыбался и хлопал маленькими ладошками. Его роды были тяжелыми – мать кричала несколько часов, а Илюша все никак не хотел вылезать на свет Божий, цепляясь за теплое материнское нутро. Но деревенский лекарь Степан Матвеевич, гордившийся своим городским образованием и уважением среди деревенских, все-таки вытащил младенца из мамкиного нутра. Илья не плакал, а только смотрел удивленно на Степана Матвеевича, на толстую мамку, которая лежала потная и уставшая, почему-то сжимая правой рукой свою огромную грудь с круглым коричневым соском, который просвечивал сквозь белую, мокрую от пота рубашку.
Илья так ни разу и не заплакал – он с неизменным восторгом и удивлением смотрел на мир, который окружал его, и улыбался. Когда ему было уже года четыре, его мать, так и оставшаяся обрюзгшей после родов, сказала мужу, что их сын, вроде бы, какой-то идиот. Егор сплюнул на деревянный пол избы – сука, блядь, родишь идиотов, другого от тебя чего ожидать. Он уже давно потерял интерес к своей толстой некрасивой Марусе, и даже после бутылки не смотрел на нее, зажимая за сараем соседских девок. Девки смеялись, отталкивали Егора, который годился им в отцы, визжали на всю деревню, но не жаловались, а ему хватало – потискав в руках молодые девичьи грудки, он успокаивался, или у него уже не хватало сил на то, чтобы настоять на своем, или просто он тискал девок потому что так было нужно, а сам, после рождения Илюши, ничего не хотел.
Читать дальше