И не себе, отчасти,
тысячи лет, портрет
делаем в одночасье
той, что приносит счастье,
птицы, которой нет.
Когда раскрывалась душа,
как редко она раскрывалась,
и не наугад, не спеша,
вначале на самую малость,
и обожествляла собой
истоки и перворожденье…
И скалы, и моря прибой,
и даже что до сотворенья
собой окрыляла душа…
Как певчая из заточенья,
была она так хороша,
как таинство предощущенья
что скалы и злая волна,
что вечно седыми казались,
от тысячелетнего сна
пробудятся и пробуждались.
Обряд виртуозно верша
волшебным смычком Паганини,
одухотворяла душа
и храмы, и звёзды над ними.
А был он совсем не извне,
и гения ярче найти ли?
Жаль, скрипка играла не мне,
но музыкой музы гордились.
Он так и умер в неизвестности
Он так и умер в неизвестности.
Претила слава и ему.
Упрёки: в музыке нет светскости,
унёс непризнанным во тьму.
А музыка, рекой бедовою,
уйдя за стены, купола,
не светскою и не церковною,
она божественной была.
Она, как крестное знамение,
буравит лабиринты жил
и наполняет вдохновение
восторженным потоком сил.
Потомок, наслаждайся, мучайся,
иди за нею и пока
не сожалей о гордой участи —
она переживёт века.
Она уже всем миром узнана,
и принята, и прощена,
без импресарио, продюсерства,
как запоздавшая весна.
Она течёт и возвышается
из глубины, издалека…
Так виртуозно Бах общается
с тобой, мой друг, через века.
Песню жизни свою сам пою, создаю
Песню жизни свою сам пою, создаю.
И когда не хватает кому-то тепла,
всё, что в сердце имею своём, отдаю,
чтобы поле радело и песня была.
А взамен боль и горе людское беру,
мутным выплеском ночью на лист уроню.
Так рождаются строки кричать на миру,
удивляясь и радуясь новому дню.
По земле будут люди другие ходить,
будут песни другие сопутствовать им.
И на поле моём будут счастливо жить,
называя его беззаботно своим.
Волочусь за тобой, волочусь столько лет безутешно,
моя добрая-добрая, милая кляча моя.
Или я несчастливый, или попросту отроду грешный,
от того ли бреду за тобой неприкаянным я?
Ты спокойна, расчётлива, просто невозмутима.
Этот воз, не бунтуя и не пререкаясь, везёшь.
Не по воле богов, по ошибке проказника джина,
всё везёшь и везёшь, лишь ушами беззвучно прядёшь.
Неужели тебе незнакома весны лихорадка?
Неужели тебя не смутил соблазнитель – апрель?
И не стать ли тебе, о моя горевая лошадка,
вольнокрылым пегасом, парящим под гомон и трель?
И она прозревала и делом, почти что последним,
расправляла крыла, надлежащую выказав дрожь.
Говорила: ты прав, распрягай меня, слышишь, немедля,
а свой воз ты умеешь, ты сам без меня довезёшь.
И уже отряхнувшись от вечно мозолившей сбруи,
стороной, элегантно пройдя придорожный лужок,
задала стрекача, так что огненным веером струи,
струи искр разлетались, визжа, у неё из-под ног.
И стонала планета, и падало небо с испуга
на весенний, пьянящий свободой и потом навоз…
Я от связки устал, отпускаю последнего друга,
чтоб тянуть одному этот грешный, пожизненный воз.
Любовь, как коротка она.
Звездой ночною в утешенье
ей упадать. Обречена
поэтом на самосожженье.
И через муки маяты,
под жерлами версификаций,
он выливает, как цветы,
под натиск света куст акаций,
стихи. Сей выплеск – всплеск души,
в них отзвук – звук сердцебиенья.
Они постольку хороши,
поскольку преданы забвенью.
Когда поэтова душа
уже отделена от тела,
строфой и рифмою дыша,
к нам пробирается несмело,
и по задворкам, и задам
приходит, мучаясь, капризна,
на пир ехидствующих дам,
она на собственную тризну.
Она является как тень,
как призрак, еле уловима.
Она не вздыблет жизни день,
она не более, чем тень,
а ночь долга неумолимо.
Хотя и лёгок мысли бег,
под солнцем ей не прокормиться,
и потому свой долгий век
влачит поэзия в темнице.
Читать дальше