Не было в мире серьезней людей,
чем эта знать деревянных гвоздей,
шила, и дратвы, и кожи шевро.
Из-под очков, что через переносицу
жизнь напролет безустанно проносятся,
мудро глядели они и остро.
Сжав в своих мощных ладонях ножи,
словно грабители на грабежи,
шли они — славное войско — на кожу.
Гнули огромные спины весь день.
Их, что отбросили долгую тень
на мою жизнь, забывать мне негоже.
Среднепоместные, мелкопоместные
были писатели наши известные.
Малоизвестным писателем — мной,
шумно справляя свои вечерухи,
новости обсуждая и слухи,
горд был прославленный цех обувной.
Не слушал я, что физик говорил,
и физикой мозги не засорил.
Математичка пела мне, старуха,
я слушал математику вполуха.
Покуда длились школьные уроки,
исполнились науки старой сроки,
и смысл ее весь без вести пропал.
А я стишки за партою кропал.
А я кропал за партою стишки,
и весело всходили васильки
и украшали без препон, на воле,
учителями паханное поле.
Голубизна прекрасных сорняков
усваивалась без обиняков,
и оказалось, что совсем не нужно
все то, что всем тогда казалось нужно.
Ньютон-старик Эйнштейном-стариком
тогда со сцены дерзко был влеком.
Я к шапочному подоспел разбору,
поскольку очень занят был в ту пору.
Меняющегося мирозданья грохот,
естественниками проведенный опыт
не мог меня отвлечь или привлечь:
я слушал лирики прямую речь.
Какой полковник! Четыре шпалы!
В любой петлице по две пары!
В любой петлице частокол!
Какой полковник к нам пришел!
А мы построились по росту.
Мы рассчитаемся сейчас.
Его веселье и геройство
легко выравнивает нас.
Его звезда на гимнастерке
в меня вперяет острый луч.
Как он прекрасен и могуч!
Ему — души моей восторги.
Мне кажется: уже тогда
мы в нашей полной средней школе,
его
вверяясь
мощной воле,
провидели тебя, беда,
провидели тебя, война,
провидели тебя, победа!
Полковник нам слова привета
промолвил.
Речь была ясна.
Поигрывая мощью плеч,
сияя светом глаз спокойных,
полковник произнес нам речь:
грядущее предрек полковник.
Медленный, словно лужа, ручей.
Тихий и сонный ручей без речей.
Времени не теряя,
в нем гимнастерку стираю.
Выстираю, на себя натяну,
нá небо неторопливо взгляну,
на в головах стоящее
солнышко настоящее.
Долго болталось оно подо мной
в мыльной и грязной воде ледяной.
Надо ошибку исправить
и восвояси отправить.
Солнышко, выскочивши из воды,
без промедления взялось за труды:
в жарком приливе восторга
сушит мою гимнастерку.
Веет медлительный ветерок,
стелется еле заметный парок,
в небо уходит, отважный,
с ткани хлопчатобумажной.
Собака с миной на ошейнике
Хмурая военная собачка
с миной на ошейнике идет.
Собачей в расстегнутой рубашке
за собой ее ведет.
Жарко. До войны не далеко
и не близко. Километров десять.
Цепку дернул собачей легко:
надо псу немедля что-то взвесить.
Все живые существа войны —
лошади, и люди, и собаки —
взвешивать немедленно должны,
ни к чему им тары-бары.
По своим каналам информации —
ветер, что ли, сведенья нанес —
перспективы для собачьей нации
знает этот хмурый, хмурый пес.
Пробирается солдат ползком
и ведро перестоявшей вишни,
на передовой отнюдь не лишней,
волочит простреленным лужком.
Солнце жжет, а пули жжик да жжик.
Вишня брызнула горячим соком.
Но в самозабвении высоком
говорит он: — Потерпи, мужик!
Перестаивает война.
К ней уже привыкли.
Притерпелось.
А расчету вишни захотелось,
пусть перестоявшей,
Вот она:
черная, багровая, а сок
так и норовит оставить пятна.
До чего же жизнь приятна!
До чего же небосвод высок!
Горожане,
только воробьев
знавшие
из всей орнитологии,
слышали внезапно соловьев
трели,
то крутые, то отлогие.
Потому — война была.
Дрожанье
песни,
пере-пере-перелив
слышали внезапно горожане,
полземли под щели перерыв.
Читать дальше