брате недужный
ни на кого не глядя
живи как тебе нужно
Марко спит под боком у верблюда,
как верблюд, неровно дышит утро.
Пригоршни несет оно кому-то
изумрудов, яшмы, перламутра.
Марко снятся кручи да сугробы,
Марко бы поспал еще немного,
но зовет, как Лазаря из гроба,
голос ветра или голос Бога.
Чтобы в Генуе, когда синичка,
как бубенчик, отзовется трелью,
города вдруг вспомнить, женщин, стычки,
как мониста, бусы, ожерелья.
Глядя сквозь тюремные решетки,
причитать, что нас с тобой случайно
жизнь забыла в пальцах, будто четки,
Рустичано, брат мой Рустичано...
я цеплялся за миг тормозя тобой Азия
я колючкою цвета расцарапал зрачок
я забыл по какую я сторону глаза
пыхнув в степь желто-синей горелкою газа
день истек
открываю шершавую дыню
эта мякоть как сладкий наркоз
ворох звезд зажужжит над пустыней
словно рой растревоженных ос
а когда горло улицы хриплой
захлебнется вдруг резкой луной
из-под вяза кудрявые хиппи
будто ангелы выйдут за мной
так акации крона жестка
возле дома из глины и мела
по земле шарит жилистой тени рука
подбирая закатную мелочь
с хриплой степи цвета сносит прочь
гонят мрака стада катят ветра колеса
черным медом течет самаркандская ночь
и в глаза звезды жалят как осы
«...Александрович Серов
в этом доме жил и умер».
Две картины помню: в шуме
синих пенистых валов
едет к морю Навсикая,
стирка будет ей большая,
ветер светел и суров.
Деву бык везет в пучину,
сновидением дельфина
прочь скользит от берегов
Навсикая иль другая...
Я иду себе, гуляю.
...Александрович Серов...
С мамой ты идешь в Севилье где-то,
но петух сквозь сон тебе горланит хрипло:
просыпайся и пиши портреты
всей семье Четвертого Филиппа.
Пляшут и поют твои собратья:
карлики, шуты, комедианты.
Ты кладешь по серой ткани платья
Маргарите розовые банты.
А в зрачки тебе пускает корни
цепкое безжалостное лето.
Что же ты, как скряга, пишешь в черном,
пьяный от несмешанного цвета?
Пьяному и море по колено,
пьяному границы все открыты...
Вот куплю билет, поеду в Вену
посмотреть инфанту Маргариту.
Повлажневшего воздуха свет —
синеватый, тугой, словно вена.
В этой желтой, и только, траве
вижу красные нити Гогена.
Это он свою ставит печать
на бурьяны, овраги и лозы,
научивший цвета различать.
Тонкий красный в глазу, как заноза...
На его красноватой траве
подгулявшие пляшут крестьяне
и такой занимается век,
от которого холодом тянет.
Красноногий привиделся аист
над сухою травой перелога,
и, с работы домой возвращаясь,
отчего-то я вспомнил Ван Гога.
По двору утром ездит железо,
я проснусь и пойду на работу.
Может быть, себе ухо отрезать?
Взять высокую желтую ноту.
ст. НОВОКУЗНЕЦКАЯ. ФРОЛОВ
Шатнется и лязгнет сквозной перегон
в подземных ходах под горами.
Шагнешь из вагона на терпкий перрон —
с прожилкой коричневой мрамор.
Подземная речка тебя понесет,
в мелькании джинсов и маек,
глаза ненароком подымешь на свод
и видишь там небо мозаик.
На это цветенье огромных щедрот
ты снизу глядишь в высоту:
там в небе лазурном летит самолет
и поезд бежит по мосту.
Внизу поездов непрерывен черед,
здесь хватит железа и так-то.
Но в небе чугун из ковша кто-о льет,
и с неба спускается трактор.
А девушек руки срывают плоды
зеленых полуденных яблонь,
и в ласковом свете лепечут сады
и думаешь – рай тебе явлен.
И ты под сияньем небесных даров
идешь в мельтешенье и шуме...
В блокаду их делал Фролов.
Он сделал и умер.
Безъязыкие земли, глухая судьба,
ковыли, украины, россии...
Горький пот утираешь со лба,
долго поезд стоит у столба,
затяжных перегонов мессия.
Забивает зрачок неподвижная ширь,
степь да степь неподъемна для глаза.
Водокачка, забор, КПП и пустырь —
край родной, узнаю тебя сразу.
Но едва теплый солнечный прут
сдвинет туч запыленные шторы,
сразу жить соглашаешься тут,
сразу сердце несется, как скорый.
Свежий ветер во весь разворот
Читать дальше