Когда мы границу тараном
прошибли
и вышли на Прут,
когда мы пошли по Балканам
и вдруг изменили маршрут, —
в мозгу осторожные сверла:
«Мне в Греции Джон — не родня,
мне танковый корпус — по горло,
чтоб выйти к Парнасу в полдня…»
Но рушились мифы Эллады
с легендой своею седой,
когда штурмовые отряды
за четверо суток
осады
не видели фляги с водой.
Я вышвырнул к чертовой тете
божественный этот родник.
Поэт, отупевший в пехоте,
к протокам и лужам привык,
к болотам с кобылой издохшей,
с зеленою мухой смертей…
Вода эта
в жажде оглохшей
Касталии всякой святей.
Я пил эту воду на юге,
веселый,
струящийся звон,
а в эту минуту в испуге
глаза прикрывал Аполлон.
Москва, 1944 г.
У моря — в центре Варны — скверик,
газон под пламенем глициний.
Бессонный горизонт и берег —
условные разрывы линий.
Не искушения величье,
а добродушие с приветом:
в коротком платьице момиче [3] Девушка (болг.).
на берегу стоит с букетом.
А он, такой неосторожный,
с взъерошенными волосами,
глядит на противоположный
почти орлиными глазами.
И сам не верит он, что в шуме
чужих береговых свиданий
его душа плывет в Батуми
морским путем воспоминаний.
Плывет… И вот аджарский берег,
и девушка в беретке синей,
и тот же — бомбой взрытый — скверик
в огне магнолий и глициний.
Болгария, 1945 г.
Президенты, как бабочки, вымирали,
слонялись консулы не у дел,
цыганки о расставаниях врали,
а шар земной летел и гудел.
На нем города динамитом сносили.
Сходились —
удар в удар —
под огнем.
Россия ценою великих усилий
терпела, любила, сражалась на нем.
От рева пушек тряслась планета;
в долинах боя — трава в крови…
Окопы от Дона к Дунаю — это
координаты моей любви.
Четыре года большой разлуки,
семь государств на моем пути.
Ты понимаешь, что значит муки
в годы разлуки перенести?
Не зря, знать, живя и мучась войною,
мы, помня друг друга,
клялись тайком —
дружить, как берег дружит с волною,
как стих со звездою,
как Пушкин с весною,
как пуля с несчастьем,
пчела с цветком.
В муках неведений, противоречий,
терпенья и слез не беря взаймы,
мы жили мечтою о скорой встрече,
и — видишь? — все-таки встретились мы.
Твои сомненья напрасны были:
пройдут, мол, годы — любви не быть…
Мы не за тем в атаки ходили,
чтобы, вернувшись, вас разлюбить.
Вот моя клятва тебе, зазноба,
ты ей душою внемли, молю:
любят на свете до крышки гроба,
а я
и в могиле не разлюблю.
Констанца, 1945 г.
Переправа Дунафёльдвара
в двух минутах,
в трехстах шагах.
Древний дом лесника-мадьяра
от бомбежек —
в черных снегах.
Под убогим,
но прочным кровом
трех колен родовых старожил,
словно ворон в дупле дубовом, —
венгр-хозяин в том доме жил.
Он сидел у окна в волненье,
дни и ночи
не спал, не ел,
он в каком-то страшном мученье
все на правый берег смотрел…
Отдыхали у старца в доме
первый раз за четыре дня
в теплой дреме,
в глухой истоме
прикорнувшие на соломе
и курящие у огня
парни, видевшие тревоги,
люди Волги и Ангары.
Ледяные живые боги
крепко спали, раскинув ноги;
часовой стоял на пороге
в шубе инея и махры.
…До проклятья,
до огорченья
(водяного, что ль, колдовство?),
трижды мост срывало теченье,
трижды в день наводили его.
Сколько раз разрывы сверкали,
оглушая гневный Дунай!
В километре —
по вертикали —
от Дуная передний край.
Самый жаркий участок фронта!
Каждый час
над проклятой водой
многотрубный рев мастодонта —
скоротечный воздушный бой.
Каждый час
в тревоге щемящей
мы следили: не сбит ли мост?
Каждый час
в высоте гремящей
поединки крестов и звезд.
А внизу, на воде, под ветрáми,
и не думали о беде:
понтонеры с бревном,
с досками,
с автогенами,
со скобами,
с ледяными, как сталь, руками
дюйм за дюймом
шли по воде.
На плацдарме дыра сквозная,
и заткнуть ее — нет земли;
танки вражьи
рвались к Дунаю,
понтонеры навстречу шли.
Шли с таранною переправой
под огнем
в чугунном снегу…
Полыхали костры на правом
ожидающем берегу.
Читать дальше