Вслед за Данте, по кругу МКАДа, отдав ключи —
от квартир и дач, от Кремля и от Мавзолея,
уходили в небо последние москвичи,
о своей прописке больше не сожалея.
Ибо каждому перед исходом был явлен сон —
золотой фонтан, поющий на русском и на иврите:
«Кто прописан в будущем, тот спасен,
забирайте детей своих и уходите…»
Шелестит, паспортами усеянная, тропа:
что осталось в городе одиночек?
Коммунальных стен яичная скорлупа
и свиные рыльца радиоточек.
Это вам Москва метала праздничную икру —
фонари слипались и лопались на ветру,
а теперь в конфорках горит украинский газ,
а теперь по Арбату гуляет чеченский спецназ.
Лишь таджики-дворники, апологеты лопат,
вспоминая хлопок, приветствуют снегопад.
Даже воздух переживает, что он – ничей:
не осталось в городе истинных москвичей.
Над кипящим МКАДом высится Алигьери Дант,
у него в одной руке белеет раскаленный гидрант,
свой народ ведет в пустынные облака,
и тебе лужковской кепкой машет издалека.
«Чтоб не свернулся в трубочку прибой —…»
Чтоб не свернулся в трубочку прибой —
его прижали по краям холмами,
и доски для виндсерфинга несут
перед собой, как древние скрижали.
Отряхивая водорослей прах,
не объясняй лингвистке из Можайска:
о чем щебечет Боженька в кустах —
плодись и размножайся.
Отведай виноградный эликсир,
который в здешних сумерках бухают,
и выбирай: «Рамштайн» или Шекспир —
сегодня отдыхают.
Еще бредет по набережной тролль
в турецких шортах, с черным ноутбуком,
уже введен санэпидемконтроль —
над солнцем и над звуком.
Не потому, что этот мир жесток
под небом из бесплатного вайфая:
Господь поет, как птица свой шесток —
людей не покидая.
«Я люблю – подальше от греха…»
Я люблю – подальше от греха,
я люблю – поближе вне закона;
тишина укуталась в меха —
в пыльные меха аккордеона.
За окном – рождественский хамсин:
снег пустыни, гиблый снег пустыни,
в лисьих шкурках мерзнет апельсин,
виноград сбегает по холстине.
То увянет, то растет тоска,
дозревает ягода-обида,
я люблю, но позади – Москва,
засыпает в поясе шахида.
Впереди – Варшава и Берлин,
варвары, скопцы и доходяги,
и курлычет журавлиный клин
в небесах из рисовой бумаги.
Мы – одни, и мы – запрещены,
смазанные кровью и виною,
все мы вышли – из одной войны,
и уйдем с последнею войною.
1
Из окна спальни родителей, бывшей Оксаниной детской, виден угол необычного дома. Он построен в начале двадцатого века в стиле модерн, но в нем нет характерной для модерна томной изысканности. Дом со всех сторон облеплен чудищами, как если бы химеры вышли из ночных кошмаров и взгромоздились на карнизы и крышу.
Киевляне так его и зовут – «дом с химерами» и рассказывают о нем легенды. Будто бы жил в Киеве купец, и больше всего на свете он любил свою дочь. Девушка утонула в Днепре, а купец сошел с ума, на все деньги построил этот безумный дом и довольно скоро умер. По другой версии, утонула дочь архитектора. Он, как можно легко догадаться, сошел с ума, выстроил этот безумный дом и умер. Еще говорят, что все было проще: архитектор построил это здание, потому что владел цементным заводом и хотел продемонстрировать возможности нового материала – бетона.
Оксане нравится последняя версия, пусть не романтичная, зато без жертв. Она не любит жестоких историй, наверное потому, что работает врачом и навидалась всякого. А может просто характер такой: спокойный и обыденный.
2
В тот вечер шел то ли дождь, то ли снег, светлые капли вырастали на ободе фонаря и, срываясь, рисовали по темному фону яркие линии. Оксана, накинув плед, стояла на балконе, ждала Володю. Узнала его за три квартала: идет вразвалочку, будто асфальт под ногами качается как палуба. Всегда так ходил, еще в школе – только тогда он вел палкой по ограде ботанического сада, получалось громкое «тр-р-р». И ранец тогда носил – для спины лучше, а сейчас портфель, раздутый, как кабан… по-латыни портфель и есть кабан, издали видно, какой тяжелый, что он там вечно таскает?
В сухом тепле комнаты Оксана встряхнула плед, улыбнулась тому, как капли колко брызнули в лицо, поставила сковородку, внесла с балкона кастрюльку с компотом – Володин любимый, из дулек— сухих мелких груш.
Читать дальше