«С кровати сползающий старый матрас…»
С кровати сползающий старый матрас
из детской больницы соврать мне не даст,
где после уколов и чаю
я «Трех мушкетеров» читаю.
В больничной палате под номером три
с карманным фонариком после зари,
когда уже свет погасили.
«Читай!» – остальные просили.
Нас много, нас больше в палате одной,
чем выдержать может больничный покой
детей с гайморитом и горлом,
готовых служить в мушкетерном.
Да нету такого в природе полка,
где два санитара стучат в дурака
в ночном коридоре в подвале.
Ну, ладно, на слове поймали!
Зато в обороте понятие есть,
и можно высокий забор перелезть,
и высвистать верного друга,
чтоб кеды принес и подпругу.
Чтоб мы убежали навеки с тобой
туда, где качается дым над трубой,
и с ватой, с бинтами уроды
уходят по черному ходу.
«За домом вырос сквер, где я сирень ломала…»
За домом вырос сквер, где я сирень ломала:
на кладбище ее в тот год осталось мало —
там бабы с магалы все обломали, видно,
и продали уже. Одновременно стыдно
и сладко вспоминать жизнь, что прошла куда-то
туда, где больше нет ни девочек, ни сада,
ни мальчика в очках, и только я брожу.
Душа моя, я знаю тут крылечко,
где можно тихо сесть спиною к гаражу
и выдохнуть колечко.
К нам урка подходил стрельнуть на опохмел.
Наш был ответ простой: а Мотыля ты знаешь?
И он к тебе не лез и долго вбок глядел,
туда, где в кладке не хватало клавиш.
Мотыль в тот год учил, что если будут бить,
бежать нельзя, бить в пах ногою,
на помощь звать, «да-нет» не говорить.
И белый свет в глазах не путать с чернотою.
«Благословившее нас ни на что…»
Благословившее нас ни на что
время с лицом человека в метро,
чей силуэт реалистом – и то
выставлен был бы за двери искусства —
это вот время и есть адресат,
внутренний карцер с названием «ад» —
дом его, двери в котором скрипят,
под потолком не светится люстра.
Белая косточка, демон тоски,
пишет тебе та, которой с доски
вместе стирал ты простые ростки
чисел и с древа познанья в субботник
груши сшибал – да теперь там пустырь,
мир изменился как вдоль, так и вширь,
песню не свищет дежурный снегирь
и уклоняется, как второгодник.
Так подведем вековую черту:
помнишь окраину в желтом цвету?
Жили, росли, в неказистом пруду
так по-собачьи и плыли полвека.
И ничего не связует нас с ним,
это не мы в шляпах легких, как дым,
в длинных пальто, из широких штанин
чек достаем дубликатом успеха.
Вновь побредут по тропинке сырой
сквозь тополей бесконечный конвой
девочки – карие платья с тесьмой,
мальчики, как голубые трамваи.
На карнавале кружи их, наш век,
пусть разольется серебряный смех,
пусть не волнуется мама родная.
Ибо кто знает, что будет потом.
Свадьбы, постели, забвенье, дурдом,
будто грядущее прет напролом
и проступает сквозь детские лица.
Боже, хранящий детей и зверей,
дай им дойти в этот раз до дверей,
не оступившись в одной из аллей,
где этот ветер из листьев кружится.
Генералы песчаных карьеров
В тот день с развалин Херсонеса
все тропы к пристани вели,
и малолетка, поэтесса,
я тоже в море корабли
считала на краю земли,
и волны, салютуя, шли
из Севастополя в Одессу,
как гладиаторы в пыли.
Географический кружок
отпраздновал конец сезона.
Тебя я вижу, мой дружок,
в трусах входящим в море оно;
ты удочку отводишь вбок,
и, словно ветряной пропеллер,
на солнце крутится «бычок».
Ах, солнца красный поплавок,
ах, счастья сирого глоток —
такие вы на самом деле!
В начальных числах сентября
чернильной радугой заря
на побережье красит воду.
В час, как поднимут якоря,
и отодвинется земля,
мы поплывем по небосводу.
И за кормою корабля
три чайки бросятся из стаи,
за волнорез нас провожая
из детства в дальние края.
Вода вокруг была кругла,
и ржавый якорь в ржавой дверце
густая тина облекла,
как будто капилляры – сердце.
Вокруг щемящесть бытия,
и никуда уже не деться
что мы на свете лишь друзья.
Сейчас он скинет полотенце
с глаз. И его увижу я.
Мы с ним дружили тыщу лет.
Прикинь, в смешных веснушках кожа,
плюс глаз томящий полусвет,
скорей на полутьму похожий —
вот перечень его примет.
Он вам знаком? И да, и нет.
Мне тоже. Но любим до дрожи.
Читать дальше