«Потемнели листья виноградные…»
Потемнели листья виноградные.
Трижды выпал дождь из саранчи.
Толстые опричники прикладами
выбили всю душу из печи.
Вот тебе и небо карамельное,
небушко ванильное твоё.
Помнишь, мать звала тебя Емелею,
наполняла тазик до краёв?
Мыла, приговаривала, сыночка,
быть тебе наездником печным.
Где ты, мама, бабочка, кровиночка?
Отзовись, родная, не молчи.
У царя семь пятниц на неделе – он,
даже если милует, казнит.
Смотрит из окошка привидение,
вывалив раздвоенный язык
(не поймёшь – принцесса ли, кикимора).
Щука же ершонка потрошит;
наврала с три короба и кинула…
Видишь, мама, печка без души
ползает на брюхе каракатицей,
дыма околесицу неся,
а устанет – по наклонной катится?
Вот тебе и сказка, мама, вся.
«Где два волка – степной и морской…»
Где два волка – степной и морской
(вариант: мизантроп и ликантроп),
тот с цинизмом, а этот – с тоской,
ставят жизнь на краплёную карту,
ибо что в этой жизни, чтоб им
не поставить родимую на кон?
Бутафория, матрица, дым.
А на большее кот не наплакал.
Над оврагами стелется пар.
Горизонт заслоняя, клубятся
облака из овечьих отар.
Эти овцы волков не боятся.
Эти овцы, коварны и злы,
пастухов затоптали намедни.
А в деревне козлы не козлы,
но заблеяли, слышишь, к обедне.
Мечут вороны перья-ножи.
Выползает из логова кобра…
Спрячься, Серый, и карты прижми
поплотней к выступающим рёбрам.
Ой да шёл я, куда не знаю, глаза пусты.
Видел кладбища и вокзалы, леса, мосты.
А была у меня одна, да спала со всеми.
А любила меня другая, забыл как звать.
Затянулась петля тугая, не разорвать,
да на шее, от пыли серой.
Вот пришёл я, когда не помню к кому домой.
Загулял в том дому по полной, очнулся – ой,
две зазнобы мои сидят, а глаза-то лисьи.
Я под стол, а они когтями меня из-под.
Так и клацают челюстями, тоска берёт,
как посмотришь на тёмно-красные морды-лица.
И одна говорит: «Мишутка, иди ко мне».
Может, это такая шутка, а может, нет.
А вторая то зубы скалит, то шкалик ставит.
А и сам я медведь медведем, твою же мать!
Выпил шкалик-то и соседей пошёл шмонать,
да споткнулся и повалился в густой кустарник.
«Как сплавлялись мы на плотах от истока к устью…»
Как сплавлялись мы на плотах от истока к устью.
Как искрилась вода на солнце, а ночью пела,
прячась в водорослях, русалка о светлой грусти,
только грусть не бывает светлой, а зависть – белой.
Я своими глазами видел и грусть, и зависть:
тело серое, руки длинные у обеих.
Как грозил нам пестом серебряным лунный заяц
по-над лесом тысячемачтовым, корабельным.
Только кто же его боится, зверька смешного?
А была у меня сестрица – Марина, Анна?
Вот нырнул я с плота и вижу – за тюлем шторы
бьёт хвостом по воде дивчина с лицом румяным.
Говорит: «Не тушуйся, братец, входи, не съем же», —
и хохочет, а у самой-то язык двоится…
Да не вру я! Подай-ка лучше ушицы свежей;
мне ещё не одну неделю по дну тащиться.
«Если долго идти по следу ночного зверя…»
Если долго идти по следу ночного зверя,
рано или поздно вернёшься к себе домой.
Правда, дом твой сто лет тому как ушёл под землю,
ну а что тебе не по нраву-то под землёй?
Зверь ломал кусты, продираясь сквозь лес кошмара.
Зверь ревел и выл и в тысячу труб трубил.
И не кислородом, а смертью твоей дышал он,
и сиял во тьме, потому что прекрасен был.
Ты держал ружьё, и пуля была, что отклик
на далёкий зов, гипнотический взгляд в упор.
Но скажи, земляк, какой из тебя охотник?
Но окстись, чудак, ведь это тебе не спорт…
И случилось всё, что не могло случиться;
ты пришёл домой и сразу же лёг в постель —
тело буйвола, а голова волчицы
да змеиный хвост с погремушкою из костей.
«День закончился, не успев начаться…»
День закончился, не успев начаться.
Ты как раз сходил на базар за счастьем,
попросил сто грамм, положил в пакет.
А пакет с дырой, ты и не заметил,
как принёс домой злой осенний ветер,
пожелтевший лист да вчерашний свет.
А жена твоя всё бранилась: «Дима,
лучше б я сама на базар сходила.
Не мужик, а чёртово решето!» —
и так далее. Даже если в чём-то
и права, она у тебя в печёнках.
Ты сказал: «Проваливай, а не то…»
Читать дальше