И так же, как и к соседскому деду и к умиравшему колхозному конюху, я испытывал теперь безмерное трепетное уважение к этому главнейшему в селе мужику.
Разве можно было тогда хотя бы подумать о какой-то нелепице, вроде тайного испробования раскура. Мы, дети, для которых табак становился вещью, нас укреплявшей и связывавшей со взрослыми, были, кажется, едины в строгом обережении самих себя. В селе временами появлялись то солдаты, совершавшие марши, то заготовщики сена для шахтных лошадей, то какие-нибудь проверяющие, уполномоченные. И наши детские отношения с ними строились по образцу, изложенному выше. Наши представления о тяжестях жизни возникали в нас непосредственно. Мы были детьми, но уже и взрослыми. И раз нам полагалось не торопиться с куревом до какого-то нужного срока, то мы и не торопились, предпочитая не оскорблять достоинства и прав старших не ввиду их возраста, а ввиду их доли.
Позже подобное, глубоко осознававшееся воздержание получало иные формы. Но того, что успело в нас войти, отделить от себя становилось уже не так просто. Конечно, к табаку был интерес. Где-то лет с десяти доводилось и мне подымить самокруткой. С окончанием же войны люди вообще расслабливались, и у нас уже не было того необыкновенного восторга перед мужским присутствием. С его провалом и наши обязательства уже не имели столь мощного смысла. Но и напрочь они не сходили. Во всяком случае – для меня.
Только на третий послевоенный год, после двух жесточайших засух, случился урожай, с которого колхоз впервые за много лет и вовсе не щедро отоварил проклятые женские трудодни. По этому случаю в контору были занесены дополнительные столы и лавки, приготовлены какие-то блюда, сварена брага. Люди, отвыкшие радоваться, впервые собрались вместе, помянули не вернувшихся, пропели свои горькие песни. Державшиеся кучкой, мы, сиротская ребятня, одаривали уцелевших троих на всё село фронтовиков табаком из домашних сохранов. Дальше заначки для пропавших отцов уже имели только символическое, а не настоящее значение. Меньше заводилось и делянок.
Последнее, чем был для меня табак в детстве, я помню до единого штриха и, кажется, буду помнить, даже когда умру. Мама как-то увидела меня в компании пацанов, уже гулявших с девками. Поскольку я был самый меньший, она подошла позвать меня домой. А мне уже дали выпить бражки да ещё и покурить. Кое-как я доплёлся и сразу уснул. На следующий день чувствовал себя скверно, так что маме даже пришлось отпроситься с работы, чтобы присмотреть за мной. Просыпаюсь. Она сидит рядом. А на топчане у моего изголовья пачка папирос «Беломор», в той поре едва ли не равных знаменитому «Казбеку» или, может быть, даже «Герцеговине Флор». Первая мысль, что пачка пуста, в ней, должно быть, что-нибудь вложено. Не конфета ли? Мама на меня смотрит и говорит: «Это тебе. Ты ведь у меня уже взрослый». Я взял пачку, она была нераспечатанной, источала тонкий, новый для меня, но уже моментально разгаданный специфический аромат табака. И тут я всё понял. Я задергался в нараставшем яростном плаче, в судорогах, в сумасшедшем экстазе. Уткнулся маме в колени. Но успокоиться не удавалось. «Я не буду больше курить! Не буду никогда! Не буду! Не буду!» – эти слова сыпались из меня, кажется, уже в десятке громких истошных повторов. Я вскочил, выбежал во двор, потом на улицу, потом в огород и в сад, где у меня было ни для кого, кроме меня, не известное убежище под кроной старого береста…
Чуть позже, зная, что всё, что только можно, и притом авансом, ещё даже не взвешенное в трудоднях, было отписано ею государству в качестве обязательного займа, я допытывался у мамы: «Это ведь на последние деньги?» «Да», – сказала она и засмеялась: «Ну, не сердись и прости, пожалуйста. Я ведь не собиралась тебя обижать и обманывать, ты у меня и в самом деле уже по-настоящему взрослый, мужчина. Отец бы за тебя порадовался». Ну и что, скажите, можно было тут противопоставить этой необыкновеннейшей изо всех женщин, кроме чистой сыновней любви!
Уже уехав навсегда из села, где осталась мамина могила, мотаясь по общежитиям, находясь на воинской службе и много после неё, испытывал я к табаку некое безразличие. Сказывался ли в этом иммунитет, оформленный в прежние годы, в частности, клятвой маме? Не знаю, да и так ли уж это важно. Постоянно не курил, только в чью-то поддержку, чтобы не лишать себя общений. С той же целью покупал папиросы и сигареты. На непрерывный режим перешёл, когда мне было уже за тридцать. Став профессиональным сборщиком новостей, имел доступ почти всюду, даже на отдельные закрытые объекты. Многочисленные служебные знакомства, приглашения. Тут обильно и часто очень откровенно говорили, много пили. И табак продолжал выполнять свою связующую функцию. Романтика иногда открывалась самая настоящая. Помню, как среди тех, кто работал с иностранцами, пошла мода на сигары. Не абы какие, а лучшие в мире, гаванские. И даже из них стремились выбирать лучшие. Коснулось поветрие и меня. В курении сигар прелестей не перечесть. Табак скатывается исключительно цельнолиствовый, он очень крепок, поэтому затяжки следует делать мелкие, иначе можешь поперхнуться, что в приличном обществе недопустимо. Можно сигару потушить на любом этапе. И после прикурить снова. Для удобного сохранения и пользования на куртке или форменке нужен специальный узкий нагрудный карманчик a la Fidel. Нынешним шалопаям на зависть! А самое любопытное состояло в том, что сигарный дым, оказывается, не раздражает дам. В компании куряк-сигарников женщина, даже если она решительная противница курения, ведёт себя так, будто разнюхивает изящные французские духи. Словом, женщинам сигары по вкусу. В России этот момент не изучен совершенно, а вот, скажем, на Кубе и особенно у индейцев о нём знают очень хорошо. Запах от сигары способен ввести женщину в состояние лёгкого возвышенного транса, а это, как понимаете, чего-то да стоит. Дым от экстраклассного табака не теряет своих ароматных свойств и когда он из трубки. Пользованием трубками я в своё время также довольно долго увлекался.
Читать дальше