Но все-таки мне было хорошо тогда и я ничего не хотел кроме неба, тайги и моих мыслей. Потом наступила осень. Каждое утро я ждал снега; и я выходил на прогулку и всегда почему-то направлялся по дороге в город. Никто ко мне не приезжал, а я прислушивался к неподвижному воздуху, точно надеялся, что услышу наконец лошадиный топот.
Лес на горизонте сделался желтовато-серым, а когда заходило солнце, все горело красным пламенем. И тогда казалось, что кто-то развел огромный костер. Делалось жутко и дрожало сердце.
Вечера стали совсем холодные и враждебные: волы поправившиеся за лето, жались теперь друг к другу сбиваясь в кучи. Чадолюбивые коровы согревали своим дыханием телят. Иногда я уезжал в соседний наслег стрелять уток; иногда пешком уходил в березовую рощу и там бродил, собирал бруснику и грузди или по целым часам просиживал на каком-нибудь упавшем стволе, прислушиваясь к лесному шороху и шепоту моих мыслей.
Семнадцатого августа я вышел из юрты часов в пять вечера и пошел опять по дороге в город. Зачем я пошел по ней, решительно не знаю. Я прошел так верст семь и озяб, хотя на мне была заячья куртка. Я уже подумывал, не вернуться ли мне домой, как вдруг почудился топот. И тотчас я решил, что едет моя жена. Я гнал эту мысль прочь от себя, но в то же время был твердо в ней уверен. Я лег на землю и приник к ней ухом: четыре пары копыт стучали по дороге. Ехали ко мне навстречу и сейчас были не более как в полуверсте.
Прошло минут десять. Наконец, я увидал телегу. Вот и жена.
Мне странно видеть ее здесь в этой московской накидке и шляпке. Я освобождаю от вуали ее раскрасневшееся от волнения лицо и целую торопливо.
— Ты еще любишь меня? — говорит она неуверенно и не смотрит мне в глаза.
— Да, да, — бормочу я, беру руками ее голову и заглядываю в ее лицо, которое кажется мне подернутым какой-то непонятной пленкой.
Потом мы садимся в телегу и едем ко мне.
Жена объясняет дорогой, почему она задержалась в России.
— Да, да, конечно… — говорю я, — а вот и моя юрта.
Я помогаю якуту-ямщику внести вещи. Наконец, мы остаемся одни. Я спешу развести в камельке огонь.
Стоя посреди моего жилища, жена смущенно и брезгливо оглядывается вокруг и говорит:
— А здесь хорошо… Право хорошо… Воздух только тяжел немного.
— Ничего, — говорю я, — это от хотона. Прежние хозяева держали зимой скот вот здесь, рядом…
Через час мы вышли из юрты и стояли под открытым небом, прижавшись друг к другу, как бывало раньше.
Большой круглый месяц, какой обыкновенно рисуют на оперных декорациях, странно выделялся на темном, густом небе. Немного повыше виднелись две-три оранжевые полосы, тоже фантастические, сказочные. Вся широкогрудая земля придвинулась к небу, а холмы своими вершинами упирались в свинцовые облака. И как будто месяц не светил: было темно вокруг, и только кое-где лежали нелепые зеленовато-белые пятна. Где-то недалеко раздавалось однообразное влажное чавканье волов. А еще дальше выла собака. И выла она жалобно. Должно быть, ее истязал какой-нибудь пьяный якут. Все было нелепо, нехорошо, страшно… Все смешалось в моей душе: и вой собаки, и непонятные пятна, и голос женщины, которую я прежде любил. Мне казалось, что я начал делать что-то серьезное, важное, и вдруг подвернулось под руку что-то маленькое и ненужное, подвернулось, прилипло к пальцам…
И так, мы стали жить вместе. В юрте нашей сделалось чисто, уютно. Когда я возвращался с охоты, на камельке уже стоял котелок и в нем что-нибудь варилось. Жена стояла перед огнем, с засученными рукавами, раскрасневшаяся, хорошенькая… После обеда я ложился на нару, а она садилась рядом и читала вслух. А когда я садился писать, жена уходила за перегородку, снимала с гвоздя мандолину и начинала играть; и я чувствовал, что трепещущие, полупрозрачные, ароматные звуки струн волнуют меня. А ночи были ужасны. Раньше мы никогда не предавались ласкам с таким увлеченьем, как там, в юрте. Казалось, что мы нашли какой-то ключ к самому тайнику наслаждения, проникли в святое святых сладострастия. В этом разнообразии чувственных ощущений мне чудилось что-то преступное, и мне хотелось иногда, после жарких и длинных поцелуев, громко кричать, чтобы заглушить чей-то настойчивый шепот. И я не знаю, кто это шептал у меня над ухом. Испытывали ли вы когда-нибудь ужас вашего рокового одиночества, когда здесь, на постели, рядом с вами лежит женщина, еще не успевшая очнуться от объятий, еще горячая, лепечущая жалкие слова любви? Вот в одну из таких минут, когда сердце мое сжималось от страха перед непонятным, когда я чувствовал себя рабом всего, что меня окружает, — всего, что касается меня, — всего, что раздражает мой глаз, ухо, кожу, — вот в одну из таких минут в моем мозгу сверкнула новая мысль о жене. Я понял тогда, что между мной и ею та же пропасть, какая неизбежно и постоянно развернется между мной и солнцем, небом, деревом, книгой… Моя близость с женщиной, эти тесные объятия, чтения вслух, а прежде эта игра в товарища — разве все это не злая насмешка, разве под этими отношениями не скрывается черная, зияющая рана?
Читать дальше