«У каждого свой лес. Особенно дойдя…»
У каждого свой лес. Особенно дойдя
до середины сумрака. У Кафки – тот,
где он сказал: сомнительно родство
с людьми. Биологическое разве что.
Мне кажется, в моем лесу и этот вздох
уж выдохнут. Как и другой, другого:
живя в аду, не жалуются. Нет здесь
ни ада, ни родства, ни жалоб. Помнишь,
друг в друга по утрам мы вглядывались:
«кто ты?», и смущена улыбка. «Где мы
живем с тобой?» – ты спрашивала так,
что было счастье нам хотя бы оттого что
было откуда спрашивать. В одном, скажи,
из тех миров возможных. Как по-детски,
беспечно и светло и страшно это сочетанье
слов. Они сочлись. И некого спросить —
ни кто, ни где. Песок, шалашик слов
и ветер – вот и весь возможный мир,
и тем роднее он, чем в нем однее. Рай.
Ну да, животных много. Общественных,
переходящих в жертвенных. Поговори
со мною. Больше не с кем, тут собеседника
молчанью нет. Одна отрада – мертвые и не
рожденные еще. Вот весь огонь в камине.
Знаешь, лег вчера, свет выключил, не сплю,
и вдруг – не чувство, не мерещится, а так
и есть – мое лицо исчезло. Но не маска
и не зиянье там, а призрачной пыльцой —
лицо отца. Мое. С того давно уж света.
О было бы оно развернуто ко мне! Но нет.
Простил? Не знал, что думать, не решаясь
его рукой потрогать. Не дыша, уткнувшись
в лицо его. Как блудный сын – в ладони..
«Когда исчезнет «я» и станется причудой…»
Когда исчезнет «я» и станется причудой,
как домик на Луне или язык,
(а был ты для него лишь куклой вуду
и колышком ходил вокруг козы),
когда исчезнет «я» как недоты —
комка, комком переглотнется…
И память, выйдя вон, из немоты
летит в лицо, как пыль, и огибает.
«В тюремном дворике души…»
В тюремном дворике души
гуляет разум.
Дыши-дыши,
не надышишься.
Ах как она застенчива, душа —
застеночек.
Бежать-бежать,
да не набегаешься.
А обернешься – ни добра, ни зла,
ни дворика.
Ах весна-весна,
руки за спину.
«Живу я в Мюнхене на Изарек штрассе…»
Живу я в Мюнхене на Изарек штрассе.
Изар – местная речка, эк – угол,
но реки тут, кажется, отродясь не было.
Улица тихая. Липы, акации, булыжная мостовая.
Дома невысокие, разноцветные.
Этаж у меня нулевой,
выходящий во внутренний дворик с садом.
Птицы, белки, куница. И коты.
Слева – живет Герта,
медсестра, рукопашной комплекции.
Отец ее был в гитлер-югенд,
в первый же бой вышел навстречу врагу
с поднятыми руками.
У Герты – сын от неизвестного мужа
и два любовника – оба Вольфганги.
Ходят к ней в будни попеременно,
а по праздникам – вдвоем, в обнимку.
Первый Вольфганг,
жизнерадостно худенький,
который без одного лёгкого,
помогал мне с выставками, возил картины,
вместе развешивали.
Потом он кнайпу открыл неподалеку —
маленький пивнячок,
и без следа растворился в нем.
А второй еще раньше исчез.
Тем временем сын Герты,
карапуз Кристиан,
вымахал в двухметрового светлокудрого увальня
и женился на маленькой невзрачной польке,
родившей ему двоих,
которых они поделили,
когда она его, образцового мужа и трепетного отца,
бросила.
Справа живет седовласая хризантема,
под девяносто ей, немка, фамилия – Пятерик.
Семья ее погибла в аварии.
Больше у нее никого нет.
Мы ходим под ручку с ней до аптеки.
Со скоростью улитки.
После каждого шага, она шепчет: данкешён.
Ночами ее тревожат призраки,
она указывает пальцем на розетки в стене:
оттуда.
Раз в неделю я перекладываю ей матрас —
голова-ноги.
Угощает конфетой.
К ней ходит на дом парикмахер,
омолаживает ее
до трогательной мужеподобности.
Ест она, как и подобает цветку.
И клонится к заходу солнца.
А на моем кожаном диване, на веранде,
лежит Андреа,
девственница,
даром что только с виду.
За тридцать ей,
длинноногая, истерично одатливая.
Тоненько так поет, сохнет.
Говорит:
будем жить с тобой счастливо,
эротично-интеллектуально,
и вся дрожит,
покрываясь пятнами,
как карта контурная.
Я, говорит, открою маленькое издательство,
а у тебя, наконец, будет страховка медицинская.
И сворачивается калачиком под небом,
зябнет,
а с рассветом идет домой.
Выше этажом живет Урсула.
Девятимесячной,
еще до Октябрьской революции,
она была вывезена из Питера.
Первым мужем ее был немецкий композитор.
Погиб в расцвете.
Вторым – австрийский барон,
оставившей ей большое наследство и замок.
Третьим – жиголо, итальянец, всё промотал и исчез.
Сын ее от первого брака в юности покончил с собой.
Я навещаю ее, помогаю по мелочам.
Как-то чинил у нее телефон,
вроде наладил, и говорю:
надо бы позвонить кому-нибудь, проверить.
И вот она долго листает ветхую записную,
испещренную меленьким почерком.
Этот, говорит, умер давно,
эта тоже,
и тот,
и на эту – последнюю букву – уж нет никого.
Alle tot, говорит, все умерли, все!
И смеется —
так по-детски, до слез,
но беззвучно,
и остановиться не может…
Верней, не могла.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу