Даже если тёсанную плиту
водрузят на должную высоту,
то пропорций, строгости и симметрии
не оценит ветер, набравший в рот
праха: посвистит, да и занесёт
глиной труд того, кто боялся смерти.
…А гончар выходит на солнцепёк.
Гладят руки глину, берут в комок:
и готова, точно живая, птаха.
И в неё достаточно подышать,
и она поёт, как поёт душа,
что сильнее зависти или страха.
Казнить нельзя помиловать
Известнейшая из амфиболий
античности.
Окаменевший слепок
слов пифии, которым верят слепо.
Горячий воздух рвётся из щели
в земле.
Треножник над разломом.
Дева,
вдохнув дурмана восходящей пневмы,
бормочет непонятные слова.
Оракул в храме Аполлона в Дельфах.
Здесь предсказанья тёмные ловя,
тотчас несут их толковать поэтам.
И запросто прочесть и так, и этак:
двусмысленность придётся извинять.
Шипит битуминозный известняк
и выделяет в воду этилен
на глубине, где плещет ключ Кастальский.
Три тысячи таких тягучих лет
оракула сладкоречивый тлен
вдыхали вдоволь.
Крез утратит царство.
И до него бесчисленные все:
цари и Фив, и Спарты, Одиссей,
изгнавший по навету Телемаха,
наследника, осиротив Итаку —
толпятся у треножника, дрожат
и вожделеют золота и славы,
не замечая, что стекает яд
с губ пифии, жующей листья лавра,
и газ летучий – грёз её виновник.
Плесни из амфоры, прошу, ещё вино мне.
Того нельзя ли, этого нельзя,
а скот у храма в жертву принеся
двенадцатого гекатомбеона
и заучив приятные на слух
загадки, греки верили, что злу
звук преградит дорогу, как Пифону.
Ах нет, я вру: в Додоне сын Лаэрта
не понял шелест дуба в древней роще —
там смерть от рук сыновних напророчил
оракул: место, а не голос чей-то.
Ещё оракул – собственно слова,
формулировка.
Правда такова,
какой хотим мы, обмануться рады.
И буквы на дощечках нацарапав,
пройдоха-жрец всучит нам перевод.
А что же до кастальских пенных вод
и вечной болтовни про вдохновенье —
всё дело, виночерпий, в этилене.
Ты только погляди: кто там в летах?
На склоне лет и моралист Плутарх
был удостоен жреческого сана
в дельфийском прорицалище, в том самом,
где изначально пифия раз в год
вдыхала газ и бредила.
Но вот
не только в день рожденья Аполлона,
а ежедневно стали ждать словес,
и газ весь улетучился.
Исчез.
Мукой ячменной жертвенник в колоннах
чадил.
Жрецы курили лавр вотще.
Торчал пупом земли священный камень,
но всё темней казался смысл речей —
и ничего из них не почерпнуть.
Плутарха занимало: почему
не прорицает более стихами
служительница Аполлона в Дельфах?
Поэзия, мой Ганимед, как дева
небрежна стала в метре и в словах.
А перифразы, написал Плутарх,
отёрши пот с чела, уже не в моде.
Двусмысленности цели не находят,
стихи никто не учит наизусть.
И сладость пневмы выдохлась.
Боюсь,
ты сам решаешь, в чём твоя стезя:
сказать нельзя.
И не сказать нельзя.
Девочка в платье-матроске читает Пушкина.
Не наизусть – на ощупь.
За слогом слог.
Великолепие водное и воздушное
служит ей фоном: закат, но ещё светло.
Белой ротонды подкова, паря над скалами,
держит в объятиях тёмный гранитный знак.
Водит ребенок пальцем вдоль строк, лаская их.
Сквозь балюстраду хлещет голубизна.
Как передать, чтобы вы это тоже видели?
Ожил случайный снимок, заговорил:
лестница мимо Георгиевской обители,
блик по металлу хромированных перил.
Словно вне времени платье-матроска детское,
даль неоглядна, выгнут небесный свод.
…И на уступе Пушкин стоит с Раевскими —
ровно за два столетия до того.
Вечность густая настолько, что можно пить её.
Чайки мелькают, и ветер несёт их стон.
Конь от обрыва попятился, бьёт копытами,
ржёт и храпит.
Приседает, крутя хвостом.
Юн и порывист, ещё не записан в гении,
Пушкин от груды камней не отводит взгляд,
слыша рассказ: Артемида и Ифигения,
тавры и смерть чужеземцев, Орест, Пилад.
Позже возьмётся перечитать Овидия
и с Муравьёвым-Апостолом вступит в спор…
Читать дальше