Я кукловод. И я был Никем, в сей миг – Никто, и Никем останусь,
но буду верить: я – Человек,
пока не кончится жизнь-игра.
Коронованный небом, летящим в рассвет,
от исхода к началу;
коронованный золотом солнца в листве,
что тепло источает —
то тепло, источившее свежести вдох;
коронованный словом!
О, молчи – о, отдай сердце, взятое в долг
у глупца и слепого.
Ты, в пыли распластавшийся сенью дорог
и в покое ковыльем,
сотни лет прорастал, но до звёзд не дорос —
так отдай мои крылья!
Сотни лет прорастал там, где разумы спят,
но лишившись ума лишь,
на кудрявой лозе сам себя ты распял —
и цветёшь, и дурманишь.
Ты – любовь и покой, ты – боязнь пустоты,
ты отравлен собою,
опьянён и ленив, беззащитен, но ты
побеждаешь без боя,
упиваясь нектаром дрожащих сердец,
одурманившим разум.
Так останься закатом на колосе рдеть,
не погаснув ни разу,
так останься любить, задыхаясь в цветах —
но отдай мои силы.
Затуманена высь – может только светать —
темноту же закрыла.
Я умею летать – я сумею взлететь,
путь незримо мне выстлан
от ожогов всех звёзд в ледяной пустоте
пробудившейся мыслью.
Я когда-то вернусь, оглянувшись назад,
хладнокровно, бесслёзно.
Я вернусь, чтобы бросить в слепые глаза
эти жгучие звёзды.
Он бежал, шурша рваным обледеневшим пальто,
а в его седую голову стучало небо,
бежал по снежно-шёлковой обочине автострады
несколько тысяч – чёртовых тысяч! – вёрст.
Звёзды, перешёптываясь,
переглядываясь,
указывали дорогу к дому – старой пятиэтажке,
вокруг которой вырос горячий мегаполис,..
…где окно на четвёртом этаже заклеено лентой,
но ветер всё равно втекает в щели и ползает по полу,
где рано постаревшая женщина зажигает свечи,
чтобы сэкономить электричество,
где мальчик в заштопанных штанишках всё ещё
ждёт своего отца.
Он бежал, зная, что у него есть крылья,
спрятанные под пальто, но они
покрылись льдом и помертвели,
что ими можно взмахнуть один лишь раз
и взлететь на поломанный карниз старой пятиэтажки,
…где мальчик, услышав за окном скрип,
поднимет шторы и улыбнётся,
а он начнёт тихонько насвистывать песню тайги.
Песню тайги, оживающей по ночам,
обнимающей путника ветвями разлапистых елей
и согревающей огоньками звездопада.
Песню про то, как весёлые бесы
вылезают из-под кустов и пускаются в пляс,
на ходу срывая ушанки и собирая в них падающие звёзды,
как ведьмы, укутавшись в тёплые медвежьи шкуры,
бегают босиком по снегу и совсем не мёрзнут,
как задорные феи-светлячки ссорятся, швыряют друг в друга шишки
и крупные хлопья снега;
как он сам плясал под руку с лешим
и срывал с колючего от холода небосвода
пушистые тучи,
думая, что их вкус похож на сладкую вату,
а они оказались безвкусными и водянистыми.
Он достанет из кармана пригоршню снега,
из которого торчат иголки, пахнущие смолой,
оставит частичку загадочной тайги на окне
и бесшумно соскользнёт вниз,
мир почему-то перевернётся, и он упадёт в небо,
потеряв из виду старую пятиэтажку,
где мальчик скажет постучавшейся в комнату матери:
«Я слышал папу!»,
а та поцелует сына в лоб, рассмеётся, но не поверит.
И он побредёт обратно, спотыкаясь о замёрзшие облака,
но к утру всё равно вернётся в ту тайгу,
о которой так и не спел.
В ту тайгу, где нет волшебства,
где тучи закрывают землю от лунного света,
чтобы никто не увидел на сугробах красные пятна,
где за деревьями мерцают не златовласые феи,
а глаза оголодавших волков,
где он уже третий день
лежит, укрывшись мёрзлой корочкой снега,
мёртвый.
Лгун плешивый,
хитроглазый,
натянул шапку до бровей,
окатил вином бездонную глотку
и гнилой травой, что купил у цыганки,
натёр руки, чтобы половчее лезть в карманы.
Вышел за ворота и был таков.
А в доме у лгуна – дыры да паутина,
а на столе его – крошки да осколки,
и стены грязны, и солнце в его окнах грязное,
только те, что выходят на улицу, где люди глазеют по сторонам,
прозрачны и занавешены бархатными шторами.
Милая моя горлица, тебе ли дышать этой дрянью?
Читать дальше