У меня все в одной копилке: стихи и музыка с добычей денег, добыча продуктов, готовка.
– Любимая вами Марина Цветаева писала: «Моим стихам, написанным так рано, что и не знала я, что я поэт…». А когда вы почувствовали, поняли, что вы – поэт?
– Не было ничего особенного. Хоть нарочно придумывай историю! Не было… Середина детства нашептывала мне что-то, дедушка мой, талантливый, яркий человек, сообщил что-то изначальное о связи музыки и слова. В четырнадцать-пят-надцать лет у меня стали складываться песенки, это быстро расшевелилось. Я не священнодействовала, не задыхалась, все было легко. Пела родным, подругам. Я очень прислушивалась к своему старшему брату, ему было двадцать лет, он лучше меня знал поэзию. В поэзии у меня были кумиры. Ведь тогда в большой серии «Библиотека поэта» вышли Мандельштам и Цветаева. Когда девчонкой я гадала по книге – ставила свою судьбу на строчку стихов, – то снимала с полки Цветаеву.
Я вся немного вопреки. Но, конечно, было и много чего благодаря. Родители меня поучили музыке, показали, как стройно книжки стоят на полке. Я была девочка, обитающая в прохладной комнате, не тепличная. Присутствовали небольшой слух и музыкальность, я училась сотрудничать с зеркалом, с косметикой, с мужским полом. И все приносило плоды. Лет в 30 я уже что-то обрела, мне сделалось видно, что я что-то имею, кроме мужа и троих детей.
– Кем для вас был Булат Окуджава, по крайней мере, в начале сочинительства?
– Я так помню этот день, уже утонувший во тьме, когда я впервые услышала, как Булат Шалвович поет: «В склянке темного стекла из-под импортного пива роза красная цвела гордо и неторопливо…». И так я помню этот свой «ах…» во всю грудную клетку. Ничего такого уже повторить не удается. Не мне, а вообще, в пространстве. И воздух не удается набрать в грудь – все другое…
Пускай судьба, таинственный биограф,
Оставит мне единственный автограф.
Пускай блуждает в предрассветной мгле
Любовь моя – тень ваша на Земле.
Но, откровенно говоря, я не присоединяюсь к общему хору вспоминающих о нем, я, наоборот, совершенно стою в сторонке, подперев подбородок кулаком, и мне очень трудно с общими голосами слиться. Это и во всех-то вопросах непросто, а в вопросе каких-то сиропных воспоминаний о нем тем более. Ведь мои отношения с ним были суровыми, но он для меня всегда был и остается другом, учителем и в большой степени светочем. Окуджавы давно нет, а я совсем другое имя и другую фамилию ношу. Я – это я. Он был и остается он. В нас, конечно, есть схожее, есть близкое. Многим тонким и не очень тонким людям это бывает видно и слышно, но я думаю, мы все-таки разные.
– В одном из интервью вы говорили о том, что больше всего вас угнетает в нынешней жизни хамство. С этим можно как-то бороться или оно непобедимо? Что вас тревожит еще?
– Мне живется бурно. Большая семья, подросшие дети – все это живет и работает, и дышит очень интенсивно, и я вместе с ними. Радует меня больше всего самый младший член семьи. К политике отношусь как к театру. А утешаюсь литературой. Правда, боюсь, что современная русская литература утратила свою речь в мировом пространстве. В прозе Европа нас по всем статьям обставила. Впрочем, уже и двадцать пять лет назад романы Макса Фриша для меня значили больше, чем романы Астафьева, что же говорить о нынешнем положении?
Чувство брезгливости вызывает у меня попсовая культура: она липкая, ее слишком много, и можно ненароком запачкать рукав. Я говорю себе: да, есть и такое кино, и такая музыка, и, вероятно, это кому-нибудь нужно, но всего этого безумно много, и я стараюсь держаться поодаль.
Я по природе созидатель, любая разрушительная деятельность не для меня. Я за то, чтобы каждый делал что-то свое, а не боролся. В созидании и будет, если угодно, заключаться противостояние пошлости, которая абсолютно видна в нашем практическо-физическо-будничном мире. Если небожительствовать, (случается это с людьми моего года рождения), то можно не замечать неслыханного огрубения охранников, попытаться не заметить невероятной простоты нравов гардеробщиков (я имею в виду людей не хрупкого старческого возраста, а здоровеннейших мужчин). Каждый окрик сделался из деревянного каменным. Всякий работающий в лакейской должности (как это испокон веков называлось) разговаривает с неслыханной интонацией. И это достижение последних лет.
Происходит невероятное исчезновение сколь-нибудь интеллектуальных людей под несметным саранчеподобным числом людей серых. Причем в гамме от светло-дымчатого, воздушно-серого до густейшего, близкого к темному антрациту.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу