Геометрически трезвы умов дворцы,
где звонки, как скворцы или болонки,
забиты в суть по самый пуп столбцы
и непреклонные колонки.
Когда ученый кот иль пес влюблен,
расчетливо мечтает он и бредит,
и сальдо сальное облизывает он,
с костями дебет проглотив и кредит.
Число к числу – как стаи черных слуг.
Киноцефалия! Как много суждено там!
Лист или холст развернут, словно луг,
где звери и цветы расписаны по нотам.
Из падали теребит ворон жир,
бараны и коровы на жировке,
и жизнь, как музыка, упоена в ранжир
в бухгалтерской аранжировке.
Заведено уж видно искони
у сей хвостатой и всесветной касты,
что в сердце всем пихают иск они,
как напоказ стооки и очкасты,
причесаны, клокасты, но клыкасты.
Добром они торгуют и грехом,
приказчики, купцы и всепродавцы,
на черных воронах летят они верхом,
кровавоглазые псоглавцы.
А рядом толпы маленьких макак
и капуциники – как циники-ребятки,
всё скок да скок, и все-таки никак,
никак не прыгнуть к жизни на запятки.
А если ты закис и захандрил,
то, чтобы снова мог найти зацеп ты,
тотчас является мудрец и врач мандрил
выписывать столичные рецепты.
Зады подняв, как знамена без дыр,
наигрывая на последней струнке
блюз "Трын-трава", на весь крещеный мир
резвятся львиные игрунки.
Надулся холст высоких парусов.
Не празднуй труса! Заняты романом –
и без купальников, и без трусов –
на полотне Диана с Павианом.
Киноцефалия! Огни, огни, огни!
(С огнем играть – не то что чиркать спички.)
Согнем в дугу! – они, они, они
во сне бормочут по привычке.
Они вгрызаются в чужой изъян,
и скалится во мгле дилемма злая:
собачьей жизни нет без обезьян,
а обезьянничать нельзя без лая.
Великий раб себе стругает гроб,
на всё посвистывает он сквозь пальцы,
и, на глаза надвинув лоб,
не видит он, судьбы своей холоп,
что в душах, как в скитах, сидят страдальцы,
что у лесов бывают постояльцы,
что есть еще бесштанные скитальцы,
что питекантропы укромных ищут троп,
что бегают мечтать неандертальцы.
В музей таких! В нейлоновый футляр!
Забрать от посетителей в перила!
И стой, антропоморфный экземпляр,
какая-то последняя горилла!
И скачут танцы всех манер и вер,
все по нутру – тангу, по рангу – танго.
И падает из глаз, как из пещер,
последняя слеза орангутанга.
И к оной архаической слезе
печально тянет руки шимпанзе.
Киноцефалия! Ты – Веды и Коран,
ты – Библия, ты – Лия и Ревекка,
ты – давнее преданье человека,
ты – свету на пути расставленный экран,
ты – ванькино евангелие века.
Киноцефалия! Я сам стеченье числ,
как черных рек в отчаянной отчизне.
Я сам – баланс и мука коромысл.
Киноцефалия! Я сам и крив и кисл,
как труп мертвецкий на своей же тризне.
Да только что же проку в укоризне?
Авось и есть трегубый смысл
пообезьянничать в собачьей жизни.
Киноцефалия! Святой ломбард! Амбар,
куда сумбурные уложены пожитки!
Рабов и бар безбожный бар,
их обирающий до нитки,
чтоб голый мир забрать в смиренную рубашку,
чтоб не шатались души нараспашку,
чтобы прикрыть прекрасный райский срам...
Сарай вселенский! Хрюкающий храм!
Прихрамывая, прешь ты по буграм,
по выбоинам, по горам, по ямам –
страной экранов, и картин, и рам,
ценой утрат и травм, расплатой мелодрам,
потопом Ноевым всемирных телеграмм, –
по трактам, автострадам и дворам,
и полотняным море-окияном
ревет со всем оркестром окаянным
трагический трам-тара-рам.
Проходишь краем кривд и косоглазых правд –
и сохнет дерево, одно на весь ландшафт,
и сохнет дерево – от мудрости досрочной,
и сохнет дерево – от дури непорочной.
Сухое дерево три века проскрипит,
печать скрепит проскрипции законом –
и душу вон! Возвысясь над амвоном,
перед наляпанным, что клякса, фоном
хрипит в дуду и врет в три горла Еврипид,
священнодействует Софокл над саксофоном,
и шествует прохвост, профан и солдафон,
ликуя ликами и кулаками,
и сам Аристофан расписывает фон,
где птицы спарились лукаво с облаками.
Киношествует в новшествах Эсхил –
котурны он таскает как бахилы.
Сатурново кольцо вертится что есть сил,
и дурно пахнут хилые ахиллы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу