Там щиплет нежную траву клюв грифельный — пускает стрелы
лук Аполлона, ясный звук вдруг входит в почерка пробелы
и ищет эха, новых слов, а те, — компании желая, —
так приобщают слух и кровь к досугам сладостным, марая
уже не, собственно, блокнот, в котором ночь за ночью тонет,
и ты — уже в длиннотах нот, а жизнь сама к стихам в наклоне.
Бегите причитаний муз! стремите, уши затыкая,
в иной какой-нибудь союз порывы юные, тикая
от сих опасных пропастей в мир прозаический, да ясный,
душемутительных страстей не станьте жертвой громогласной,
как я в те дни, не уцелев, и сунувшись по брови в давку
неясных смыслов, персть воздев с пером, стишков щипавшим травку,
и уклонившись страстных дев, меня, вострепетав, алкавших…
4 февр. 96
Я в городе пожарных лестниц,
горящих букв витрин, экранов,
полураздетых, сумрачных прелестниц,
шестнадцатиметровыми ногами
перебирающими в розоватом нимбе
над полчищами каменных стаканов,
воздвигнувшихся на гранитной рыбе,
захватанных распухшими руками
из неба в пестрой вермишели трубок,
горячечно пылающих ночами,
зовущих на покупку и поступок
светящейся субстанцией печали.
Шустрят огни, переливаясь в пене
сверкучих мыл, лосьонов и одежды,
витающие над толпой виденья
удачи, вожделения, надежды.
Под этим освещеньем Валтасара
стремится кровь раз семьдесят в минуту,
придти домой, зажечь огарок,
пролить в тетрадь чернильную цикуту.
Не побежишь в букеты фейерверка —
когда подумаешь: как жизнь мелькает,
а календарь чугунною шиберкой,
гремит и синим полымем сгорает.
7 февр. 96
Чем бы ты ни овладела, все одно, душа,
ты потом пускаешь в дело тихо, не спеша.
Все на песенки помелешь, милые другим.
Хорошо ли тебе в теле? вывертам твоим?
Я ведь слабая преграда, знаешь, что ленюсь
говорить тебе «не надо», понимаю грусть.
Что ж, кропай покуда вирши, бормочи свое:
пальцы гнутся… ручка пишет… милое житье…
7 февр. 96
Красивая девушка «звонит» и глупости мне говорит,
сосулька по жести долдонит, на мартовском солнце горит,
и я, запустивший бородку, стишки сочиняющий хлюст,
смотрю на сосульку-сиротку — кузину сверкающих люстр.
Мне нравится легкая тема ветвей за ослепшим стеклом —
цветенья и шелеста схема, согретая хилым теплом.
Уже ветерок нагловатый землицей сырою пропах —
сплошной животворной усладой у первой травы на губах.
15 февр. 96
Вот цветочек, никнущий в вазе,
наверно жалеет, что вышел в князи
из грязи.
Вот ворбейчик на солнце шалеет
в золотом желе и
клее.
Ветер порывами —
Цветаева воздуха рыпается
рыбой.
Приятный денек триннадцатое марта,
с крыш улетают спиральки пара
в Урарту.
Мы ли во времени? оно ли в нас?
Ботинок впечатывается в наст,
а нога не видна…
3 марта 96
I
Вам, наблюдатели неба — тихоголосые поэты,
друзья цифры 12,
делающей «на караул»
при обмороке луны,
я напомню вам,
что скрипки обернулись нежною трухой,
а трубы перестали блестеть
в мягких чехлах закулисной пыли,
сплющенное молоко звёзд
высохло в жёлтой ломкой бумаге,
и только живчик-Моцарт
корешком розового бука
щекотит треснувшую берцовую кость
безмятежной красавицы.
II
А если меня спросят, я отвечу:
больше всего на свете я любил
попасть под майский дождь в Москве,
там Пушкин
уставился на девушек цветущих:
к их влажной коже прилипают блузки,
уже прозрачные от капель отягчённых
им свойственным весною ароматом,
что делит с ними мокнущий бульвар,
и площадь грезит прелестью их тел,
и в смехе их — притворное смущенье,
туманящее бронзовый покой
внезапно заблестевшего поэта,
на них взирающего через ямы глаз…
III
Как спрыгивает кошка в два удара —
так сердце останавливает бег:
дверь вдруг захлопнулась и ключ в замке оставлен,
а человек ушёл из стен родных,
их интерьеры рушит кислород
и не работает система отопленья,
как прочие системы. Этот дом
так изветшал, что никому не нужен,
его уже ремонтом не поправишь
и не загонишь тленье внутрь.
Пора ему на слом, пора…
Его с землёй дня через два сровняют,
пустырь же, что остался от него,
украсит травяной ковёр.
Читать дальше