И все-таки светлая вера дана
Душонке трехлетнего пацана.
Сын слушает гул самолетов и ждет.
А он замерзает, а он не придет!
Сердце грохочет, стучит в виски,
Взведенное, словно курок нагана.
От нежности, ярости и тоски
Оно разрывается на куски.
А все-таки рано сдаваться, рано!
Эх, силы! Откуда вас взять, откуда?
Но тут ведь на карту не жизнь, а честь!
Чудо? Вы скажете, нужно чудо?
Так пусть же! Считайте, что чудо есть!
Надо любою ценой подняться
И всем существом, устремясь вперед,
Грудью от мерзлой земли оторваться,
Как самолет, что не хочет сдаваться,
А сбитый, снова идет на взлет!
Боль подступает такая, что кажется,
Замертво рухнешь назад, ничком!
И все-таки он, хрипя, поднимается.
Чудо, как видите, совершается!
Впрочем, о чуде потом, потом…
Швыряет буран ледяную соль,
Но тело горит, будто жарким летом,
Сердце колотится в горле где-то,
Багровая ярость да черная боль!
Вдали сквозь дикую карусель
Глаза мальчишки, что верно ждут,
Они большие, во всю метель,
Они, как компас, его ведут!
— Не выйдет! Неправда, не пропаду! —
Он жив. Он двигается, ползет!
Встает, качается на ходу,
Падает снова и вновь встает…
II
К полудню буран захирел и сдал.
Упал и рассыпался вдруг на части.
Упал, будто срезанный наповал,
Выпустив солнце из белой пасти.
Он сдал, в предчувствии скорой весны,
Оставив после ночной операции
На чахлых кустах клочки седины,
Как белые флаги капитуляции.
Идет на бреющем вертолет,
Ломая безмолвие тишины.
Шестой разворот, седьмой разворот,
Он ищет… ищет… и вот, и вот
Темная точка средь белизны!
Скорее! От рева земля тряслась.
Скорее! Ну что там: зверь? Человек?
Точка качнулась, приподнялась
И рухнула снова в глубокий снег…
Все ближе, все ниже… Довольно! Стоп!
Ровно и плавно гудят машины.
И первой без лесенки прямо в сугроб
Метнулась женщина из кабины!
Припала к мужу: — Ты жив, ты жив!
Я знала… Все будет так, не иначе!.. —
И, шею бережно обхватив,
Что-то шептала, смеясь и плача.
Дрожа, целовала, как в полусне,
Замерзшие руки, лицо и губы.
А он еле слышно, с трудом, сквозь зубы:
— Не смей… ты сама же сказала мне…
— Молчи! Не надо! Все бред, все бред!
Какой же меркой меня ты мерил?
Как мог ты верить?! А впрочем, нет,
Какое счастье, что ты поверил!
Я знала, я знала характер твой!
Все рушилось, гибло… хоть вой, хоть реви!
И нужен был шанс, последний, любой!
А ненависть может гореть порой Даже сильней любви!
И вот, говорю, а сама трясусь,
Играю какого-то подлеца.
И все боюсь, что сейчас сорвусь,
Что-нибудь выкрикну, разревусь,
Не выдержав до конца!
Прости же за горечь, любимый мой!
Всю жизнь за один, за один твой взгляд,
Да я, как дура, пойду за тобой,
Хоть к черту! Хоть в пекло! Хоть в самый ад!
И были такими глаза ее,
Глаза, что любили и тосковали,
Таким они светом сейчас сияли,
Что он посмотрел в них и понял все!
И, полузамерзший, полуживой,
Он стал вдруг счастливейшим на планете.
Ненависть, как ни сильна порой,
Не самая сильная вещь на свете!
Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.
По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый, извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.
Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога.
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.
Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осужденьем скажет:
— А мы не такими были тогда!
Вы строгою меркою их не мерьте.
Пускай. Ворчуны же всегда правы!
Вы только, пожалуйста, им не верьте.
Мы были такими же, как и вы.
Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.
Когда ж танцевали мы или бузили
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
— Нет, мы не такими когда-то были!
Читать дальше