После "сотни томительных дней" Бутырской тюрьмы М. необычайно привлек размах его старшего друга по Училищу Давида Бурлюка, так говорившего о задачах русских футуристов: "Мы пойдем на улицы Москвы, в гущу народа и станем втроем читать стихи… Мы, революционеры искусства, обязаны выступить с проповедью нового искусства по всем крупным городам России… Мы должны и можем делать феноменальные явления и в искусстве, и в жизни. Возьмем мир за бороду и будем трясти… облапим весь земной шар и повернем в обратную сторону… Все человечество – наше – и никаких разговоров!.." Со всей бескомпромиссностью молодости бросался М. в новое искусство, веря, что, выкинув из поэзии "слова с чужими брюхами", он принесет в жизнь новое настроение, противопоставленное группировкам "художественно-обособленных сект вроде символистов, мистиков, которые давят друг друга своей туберкулезной безнадежностью". Основной тон ранних выступлений М.- критическая направленность против прошлого и современного, прежде всего символистского, искусства, "ненависть к искусству вчерашнего дня, к неврастении, культивированной краской, стихом, рампой". Поэтический язык воспринимался М. как главный и непосредственный генератор социальной, жизненной энергии, отсюда его приверженность "самовитому слову", слову "вне смысла и жизненных польз", отсюда же главное противоречие его ранних статей – отрицание искусства "вчерашнего дня" разворачивается в них по двум противоположным линиям: с позиций "чистой формы" "чистого искусства" и с позиций подлинно революционных преобразований. Утверждения вроде "писатель только выгибает искусную вазу, а влито в нее вино или помои – безразлично" сочетаются с борьбой против "позорного и дряхлого" новаторства, не утверждающего демократические принципы творчества. Так же внутренне противоречивы первые стихотворения М. 1912-1913 гг., напечатанные в сборниках "Пощечина общественному вкусу", "Садок судей", "Дохлая луна" и никак не соответствующие "сильному",
"веселому" искусству, подчеркнуто оптимистично декларируемому в манифестах футуристов и самим М. Стихотворения эти ("Ночь", "Утро", "Уличное", "Адище города", "За женщиной" и др.) вводят в поэтический мир, лишенный привычных связей. Ключом к его пониманию является ощущение боли, бесцельности существования. Нарушение нормальных связей человека и мира порождает состояние душевной смуты, абсурдности бытия, действительность утрачивает реальные очертания, становясь мотивировкой всеобщего отчуждения, словно бы саморазвивающимся показом тех или иных фрагментов городской жизни.
Неопровержимая материальность среды при полнейшей, сюрреалистической парадоксальности ситуаций (напр.: "Лысый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок") воздействует на читателя как бы помимо автора, помимо лирического "я". Метафора М. отходит от традиционного принципа параллелизма, развернутой аналогии. Чувство неприкаянности человека поэт стремится объективировать, показав страдания самой природы, самого города: "А там, под вывеской, где сельди из Керчи – / сбитый старикашка шарил очки / и заплакал, когда в вечереющем смерче / трамвай с разбега взметнул зрачки. / В дырах небоскребов, где горела руда / и железо поездов громоздило лаз – крикнул аэроплан и упал туда, / где у раненого солнца вытекал глаз". И только в стихотворении "А вы могли бы?" открыто зазвучит голос поэта – человека, способного жить, любить, творить в этом "адище города".
Начиная с цикла "Я" в поэзии М. прорисовываются контуры лирического героя, мучительно и напряженно стремящегося осознать себя. Этот цикл и примыкающее к нему стихотворение "От усталости" образуют своеобразную космогонию, всеобщую страдательную связь всего сущего. Ее основные действующие лица – Человек, Солнце, Земля, Луна, Время, Бог. В сознании поэта человек и мироздание – два единоприродных существа, разделяющих бытие и состояние друг друга: "Земля! / Дай исцелую твою лысеющую / голову лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот. / Дымом волос над пожарами глаз из олова / дай обовью я впалые груди болот. / Ты!
Нас – двое, / ораненных, загнанных ланями… Сестра моя!.." Даже бог не выдерживает этого безбожного бытия: "Я вижу, Христос из иконы бежал…"
В лирике М. 1913-1914 гг. проступают и другие типы лирического "я". Так, стихотворение "Кофта фата" связано с анархически-бунтарскими настроениями, присущими модернизму. Лирический герой наслаждается своей ролью "свободного художника" на "Парнасе мира": "Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего. / Желтую кофту из трех аршин заката. / По Невскому мира, по лощеным полосам его, / профланирую шагом Дон Жуана и фата…" Пластика словесного изображения утверждает идею самоценности творчества, абсолютной этической и эстетической "незаинтересованности" художника, причем антиэстетизм и аморализм лирического героя выступают чаще всего как форма отрицания буржуазной эстетики и этики ("Я люблю смотреть, как умирают дети"). Однако гораздо более перспективным для творчества М. оказался лирический герой, резко противопоставивший себя обывательскому сознанию, буржуазным нормам бытия. В стихотворениях "Нате!", "Вам!", "Ничего не понимают",
Читать дальше