Вознесен над Евфратом и Тигром,
сверху вниз я смотрел на века,
обведенные смутным пунктиром,
цвета глины и цвета песка.
И клонилась, клонилась средь ночи
к междуречью моя голова.
Я без страха глядел в его очи,
словно в очи заснувшего льва.
Там, вверху, я оплакал утрату
тех времен, что теперь далеки,
когда белая темень Урарту
вдруг мои осенила зрачки
И когда в повороте капризном
промелькнул, словно тень меж ресница
дорогой и таинственный призрак
шумерийских и хеттских границ.
Приласкать мои руки хотели, —
но лишь воздух остался в руках, —
голубей, обитавших в Халдее,
в разоренных ее облаках.
Что-то было тревожное в этом
вихревом и высоком дыму,
белым цветом и розовым цветом
восходившем к лицу моему.
О, куда бы себя ни умчала,
свой исток да припомнит река!
Кровь моя обрела здесь начало
и меня дожидалась века.
В скольких женщинах, скольких мужчинах
билась пульсов моих частота.
Так вино дозревает в кувшинах
и потом услаждает уста.
И пока тяжелы мои корни
посреди занесенных полей,
я — всего лишь подобие кроны
над могилою этих корней.
Я, как к женщинам, шел к городам.
Города, был обласкан я вами.
Но когда я любил Амстердам,
в Амстердаме я плакал о Хвамли.
Скромным жестом богини ко мне
протянула ты руки, Эллада.
Я в садах твоих спал, и во сне
видел Хвамли я в день снегопада.
О Эмпайр, по воле твоей
я парил высоко над Гудзоном.
Сумма всех площадей и полей
представлялась мне малым газоном.
Но твердил я — О Хвамли, лишь ты,
лишь снегов твоих вечный порядок,
древний воздух твоей высоты
так тяжел моим легким и сладок.
Гент, ответь мне, Радам, подтверди —
вас ли я не любил? И не к вам ли
я спешил, чтоб у вас на груди
опечаленно вспомнить о Хвамли?
Благодарствуй, земля! Женских глаз
над тобой так огромно свеченье.
Но лишь раз я любил. И лишь раз
все на свете имело значенье.
Воплотивший единственность ту,
Хвамли, выйди ко мне из тумана,
и вольюсь я в твою высоту
обреченный, как сын Амирана.
Ираклий Абашидзе
Опустевшая дача
Увы, ущелие пустое!
Давно ли в сетке гамака
желтело платьице простое,
как птица в глубине силка?
Давно ли женщина глядела
глазами чуть наискосок?
Кто улетел? Что улетело
и след впечатало в песок?
Давно ль смородиной зеленой
играли пальчики любви
и на веранде застекленной
шел спор меж милыми людьми?
Но кто ж возник здесь? Что возникло?
Кто плакал и не вытер слез?
Какой бесчинствовал возница?
Куда увез? Зачем увез?
Под сенью бедного ореха
чего я жду? Кого я жду?
Какого голоса и смеха?
Какого шепота в саду?
Так утром, при погоде славной,
я шел меж опустевших дач,
овеянный печалью сладкой
и предвкушеньем неудач.
Я книгочей, я в темень книг глядел,
я звездочет, я созерцал пространство,
невежда, я не ведал — где предел
любви, что беспредельна и прекрасна.
Есть край бескрайним лепетам молитв,
и мера есть безмерным лептам плача.
Как я молился! Сколько слез пролил!
Избыток муки — вот моя удача.
Я ранен был, и мертв, и снова жил,
и, в бесконечной грусти мирозданья,
грущу о том, что мало послужил
оплошности чрезмерного страданья.
Жаждешь узреть — это необходимо —
(необходимо? зачем? почему?) —
жаждешь узреть и собрать воедино
все, что известно уму твоему.
Жаждешь, торопишься, путаешь, боже,
вот сколько нужно: глаза, голоса,
горе… а радости? Радости тоже!
Радости, шалости и чудеса!
Жаждешь и думаешь: помню ль? могу ли?
Вечер в Риони, клонящий к слезам
солнцем и свадьбою: «Лиде»… «Макрули»…
И Алазань? Как забыть Алазань?
Жаждешь в душе твоей, в бедном ковчеге,
соединить без утрат и помех
все, что творится при солнце и снеге:
речи, поступки, и солнце, и снег.
Жаждешь… Но если, всевышним веленьем,
вдруг обретешь это чудо и жуть,
как совладаешь с чрезмерным виденьем,
словом каким наречешь его суть?
Читать дальше