И выжило оно. И над водою
стоял я долго. Я устал тогда.
Мне стать хотелось облаком, звездою,
Алгетским камнем, чистым, как вода.
Симон Чиковани
Осколки глиняной чаши
Некогда Амиран, рассердившись, разбил вдребезги глиняную чашу, но осколки ее, желая соединиться, с шумом и звоном улетели в небо.
Из народного сказания
…И ныне помню этот самолет
и смею молвить: нет, я не был смелым.
Я не владел своим лицом и телом.
Бежал я долго, но устал и лег.
Нет, не имел я твердости колен,
чтоб снова встать. Пустой и одинокий,
я все лежал, покуда взрыв высокий
землей чернел и пламенем алел…
Во мне скрестились холод и жара.
Свистел пропеллер смерти одичавшей.
И стал я грубой, маленькою чашей,
исполненною жизни и добра.
Как он желал свести меня на нет,
разбить меня, как глиняную цельность,
своим смертельным острием прицелясь
в непрочный и таинственный предмет.
И вспомнил я: в былые времена,
глупец, мудрец, я счастлив был так часто.
А вот теперь я — лишь пустяк, лишь чаша.
И хрупкость чаши стала мне смешна.
Что оставалось делать мне? Вот-вот
я золотыми дребезгами гряну,
предамся я вселенскому туману,
на искру увеличив небосвод.
Пусть так и будет. Ночью, как-нибудь,
мелькну звездой возле созвездья Девы.
Печальные меня проводят дэвы
в мой Млечный и уже последний путь.
Разрозненность сиротская моя
воспрянет вдруг, в зарю соединяясь.
И, может быть, я все ж вернусь, как аист
на милый зов родимого жилья.
Земля моя, всегда меня хранит
твоя любовь. И все-таки ответствуй:
кто выручит меня из мглы отвесной
и отсветы души соединит?
Новелла в четырех песнях
I
Солнце гуляет по-над берегами Иори,
зной непомерный свершился, а день в половине.
Лютое солнце спалило поля — не его ли
станем учить, как лелеять цветы полевые?
Все-таки, все-таки только природе доверюсь:
книга горы, где любая глава-виноградник,
рукопись солнца: сложенная гением ересь,
вникнуть бы в смысл этих надписей невероятных?
Чу! Виноградарей песня зовет не меня ли
зрением слез созерцать этот край изобилья?
Если умру и забудусь — небес и Манави
встреча и в том забытьи да не будет забыта!
Если б строку совершенной лозе уподобить!
Я — только голос, чтоб хору все пелось и пелось.
Я — только глаз, чтобы взгляд был всевидяще-добрым,
видя и ведая зелень, и вольность, и прелесть.
Не шелохнувшись, мгновение длится, как время.
Разве помыслишь о зле, о вражде и о вздоре?
Я не случайно избрал для любви и доверья
бег и стремленье и легкую поступь Иори.
Солнце — мое! И на радостях мне захотелось
солнце, как шапку, забросить в небесную чащу.
Тот, только тот, кто в уста целовал ркацители,
видел светило, вмещенное в винную чашу!
— Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс.
Твое и мое одинаковы сердцебиенья.
Ты — прежде, ты — мастер, я — твой подражатель,
и пусть! —
Тебе посвящу ученичество стихотворенья.
II
Слава, Манави, тому, кто затеял однажды
вечность любви, и сады, и судьбу, и угодья.
Крепость в руинах, и та изнывает от жажды
верить в бессмертье цветенья и плодородья.
Мертв от рожденья, кто верит в скончание света.
Свет будет длиться — без перерыва и риска.
Ты, виноградник, поведай, как было все это:
лоз исчисление — триста, и триста, и триста.
Воздух прозрачен, как будто отсутствует вовсе,
помысел сердца в нем явственно опубликован.
Домики эти всегда помышляют о госте,
пялясь в пространство высокими лбами балконов.
Сразу, врасплох, со спины — на ликующий полдень
обрушился град, нещадная грянула ярость.
Пал виноградник и смертного мига не понял,
черное облако, смерти слепая всеядность.
Только минута прошла: непогода с погодой
насмерть схватились непоправимо и быстро.
Солнце опомнилось. Полдень очнулся спокойный.
Нет ни того, кто убит, ни того, кто убийца.
Мертвой лежит драгоценная малость и радость,
веточка, чудо, казненное детство побега,
и улетучилась, и не сбылась виноградность…
Ведро. Глаза прозревают от влаги от века.
— Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс:
бессонница крови, ямб-пауза и ударенье.
Во мне — твоя кровь. Золотой виноградиной уст,
тебя восхваляя, свершается стихотворенье.
Читать дальше