Стряхнет — и по стезе горящей
промчится, распахнув рога,
сквозь черные ночные чащи
на огненные берега!
<23 сентября 1923>
"Я помню в плюшевой оправе"
Я помню в плюшевой оправе
дагерротипную мечту
и очи в северной дубраве,
и губы в громовом порту.
Но ты… Прямой и тонкой тенью,
как бы ступая по стеклу,
внимая призрачному пенью,
вникая пристально во мглу,
— во мглу, где под железным кленом
я ждал, где, завернув с угла,
сквозные янтари со стоном
текли в сырые зеркала —
безгласно в эту мглу вошла ты,
и все, что скучно стыло встарь,
все сказкой стало: клен зубчатый,
геометрический фонарь…
Ты… Платье черное мне снится,
во взгляде сдержанный огонь,
мне тихо на рукав ложится
продолговатая ладонь.
И вдруг, улыбкою нежданной
блеснув, указываешь мне:
клин теневой, провал обманный
на бледной, на косой стене.
Да, правда: город угловатый
играет жизнью колдовской
с тех пор, как в улицу вошла ты
своей стеклянною стопой.
И в этом мире небывалом
теней и света мы одни.
Вчера нам снились за каналом
венецианские огни.
И Гофман из зеркальной двери
вдруг вышел и в плаще прошел,
а под скамьею в темном сквере
я веер костяной нашел.
И непонятный выступ медный
горит сквозь дальнее стекло,
а на стене, косой и бледной —
откуда? — черное крыло.
Гадая, все ты отмечаешь,
все игры вырезов ночных,
заговорю ли — отвечаешь,
как бы доканчивая стих.
Таинственно скользя по гласным,
ты шепчешь, замираешь ты,
и на лице твоем неясном
ловлю я тень моей мечты.
А там над улицею сонной,
черты земные затая,
стеною странно освещенной
стоит за мною жизнь моя.
Берлин, 25. 9. 23.
"Санкт-Петербург — узорный иней,"
Санкт-Петербург — узорный иней,
ex libris [4] Книжный знак, определяющей принадлежность книги(лат.)
беса, может быть,
но дивный… Ты уплыл, и ныне
мне не понять и не забыть.
Мой Пушкин бледной ночью, летом,
сей отблеск объяснял своей
Олениной, а в пенье этом
сквозная тень грядущих дней.
И ныне: лепет любопытных,
прах, нагота, крысиный шурк
в книгохранилищах гранитных;
и ты уплыл, Санкт-Петербург.
И долетая сквозь туманы
с воздушных площадей твоих,
меня печалит музы пьяной
скуластый и осипший стих.
Берлин, 25. 9. 23.
Расшатывая сумрак бурый
огнями, жестяным горбом,
на шинах из слоновой шкуры
гремящий прокатился дом.
И вслед качнувшейся громаде,
как бы подхвачен темнотой,
я кинулся и вспрыгнул сзади,
и взмыл по лестнице витой.
И там, придерживая шляпу,
в свистящей сырости ночной
я видел: выбросила лапу
и скрылась ветка надо мной.
И вспомнил допотопный ужас,
бег, топот, выгибы клыков…
Пускай в гранатовые лужи
стекают стекла кабаков,
— пожарище тысячелетий,
душа дремучая моя,
отдай же мне огонь и ветер,
грома иного бытия!
Когда я легкий, низколобый
на ветке повисал один
над обезумевшею злобой
бегущих мамонтовых спин.
5. 10. 23
"И в Божий рай пришедшие с земли…"
И в Божий рай пришедшие с земли
устали, в тихом доме прилегли…
Летают на качелях серафимы
под яблонями белыми. Скрипят
веревки золотые. Серафимы
кричат взволнованно…
А в доме спят, —
в большом, совсем обыкновенном доме,
где Бог живет, где солнечная лень
лежит на всем; и пахнет в этом доме,
как, знаешь ли, на даче — в первый день…
Потом проснутся; в радостной истоме
посмотрят друг на друга; в сад пройдут —
давным-давно знакомый и любимый…
О, как воздушно яблони цветут!..
О, как кричат, качаясь, серафимы!..
<���Ноябрь 1923>
"Милая, нежная — этих старинных"
Милая, нежная — этих старинных,
песенных слов не боюсь, и пою…
О, наклоняйся из сумерек длинных
в светлую бездну мою!
Я подарю тебе солнечной масти
рьяных коней, колесницу в цветах,
ибо сейчас я не пристальный мастер,
я — изумленье и взмах.
Читать дальше