Скользит её мысль над молчаньем.
Чтобы девичий ум первобытный Адам
Смущал весенней порой,
Выгони этих детей из капеллы,
Тяжкие двери закрой;
Там на высоких лесах Микеланджело
Видит картины Суда,
Кисть его тише крадущейся мыши
Ходит туда-сюда.
Как водомерка над гладью озёр,
Скользит его мысль над молчаньем
О, эта девушка у входа…
Как трудно слушать мне
Слова о Риме и Советах,
О поводах к войне.
Тот, говорят, был в дальних странах,
Он в войнах знает толк;
Политик важно рассуждает
Про нацию и долг…
Ну что ж, они и впрямь, быть может,
Всё знают наперёд;
Но если б я мог стать моложе
И впиться в этот рот!
Как мне пенять на ту, что в дни мои
Впустила боль; ту, что, алкая мести,
Звала безумцев развязать бои
И натравить трущобы на предместья, -
Была б отвага не слабей, чем злость?..
И что могло бы дать хоть миг покоя
Той, чей надменный дух, как пламя, прост,
Чей лик — как лук, натянутый рукою
Из тех, что в век бессилья не в чести?..
С той красотой, торжественной и ярой,
Что совершит она, и где найти
Вторую Трою для её пожара?
Г. Кружков. Йейтс в 1922 году [1] [ИЛ, № 10, 2005]
18.09.2007 г. [2] © Григорий Кружков. Эссе, перевод, 2005
Жизнь Уильяма Йейтса (1865–1939) переламывается на дате «1917». В этом году он женится (воистину революционный шаг для пятидесяти двухлетнего холостяка), пишет книгу «Per Amica Silentia Lunae», заключая в нее свое философское и творческое кредо, и, наконец, приобретает старинную норманнскую башню на западе Ирландии, в графстве Голуэй, — башню, которой суждено стать символом его поздней, наиболее зрелой, поэзии.
В башне сто лет уже никто не жил. Потребовалось кое-где сменить перекрытия, сложить новый камин… Ремонт затянулся. Йейтсу не терпится приехать, чтобы самому проследить за последней стадией работ, благо жить есть где — по соседству имение его лучшего друга и покровительницы леди Грегори, — но в округе неспокойно, политическая ситуация в Ирландии зыбкая, и ехать с двумя крохотными детьми в Голуэй друзья ему не советуют. Йейтс выжидает, откладывает; наконец весной 1922 года решается — и попадает в самый разгар ирландской смуты.
Понятно, что с годами человек становится консервативней. Впрочем, Йейтс никогда не был радикалом, хотя и дружил с революционерами, а его патриотическая пьеса «Кэтлин, дочь Хулиэна» в свое время вызвала взрыв энтузиазма пылкой дублинской молодежи. Он сумел увидеть «страшную красоту» Дублинского восстания 1916 года и оценить жертвенность ее участников — но вряд ли ожидал, каким ожесточенным демоном предстанет вскоре эта страшная красавица.
Прошло пять лет после «Кровавой Пасхи», и многое изменилось в стране и в жизни Йейтса. Выпущенный на волю демон насилия требовал новых жертв. Йейтс чувствовал и свою личную вину за происходящее:
Вот до чего мы
Дофилософствовались, вот каков
Наш мир — клубок дерущихся хорьков!
Это строки из стихотворения «Тысяча девятьсот девятнадцатый», написанного в 1921 году более по слухам и газетным сообщениям, чем по личному опыту. «Размышления во время гражданской войны», о которых мы собираемся говорить, писались год спустя — и уже очевидцем событий.
II
Сообщая в письме о только что законченном цикле стихов, Йейтс подчеркивал, что стихи эти «не философские, а простые и страстные». Слова поэта, конечно же, следует воспринимать с поправкой на его метод, который можно назвать «метафизическим» почти в том же смысле, что и метод Донна. Писать совсем просто — с натуры, из сердца и так далее — Йейтс уже не мог, если бы даже захотел. Он привык к опоре на некую систему идей и символов, без которых чувствовал бы себя «потерянным в лесу смутных впечатлений и чувствований».
Цикл из семи стихотворений имеет свою отнюдь не простую и не случайную, а тщательно продуманную композицию. Она ведет от «Усадеб предков» (часть I), символа традиции и стабильности, через картины гражданского хаоса и раздора (части V и VI) к пророчеству о грядущем равнодушии толпы — равнодушии, которое еще хуже ярости одержимых демонов мести (часть VII).
Эта тематическая линия, однако, усложнена диалектическими противовесами и антитезами. Если попробовать учесть их хотя бы в первом приближении, то композиционная схема будет читаться уже так: от символов традиции и стабильности (подточенных догадкой о вырождении всякой традиции, теряющей изначальную «горечь» и «ярость») — через картины гражданского хаоса и раздора (смягченных надеждой, этим неискоренимым пороком человеческого сердца) — к пророчеству о грядущем равнодушии толпы (оттеняемым стоической позицией поэта, его преданностью юношеской мечте и вере).
Читать дальше