Так же будут кишеть муравьи,
а планеты — нестись по орбитам;
размышленья о смерти мои —
только мысли о всём недопитом.
Борьба — не душевный каприз,
не прихоть пустого влечения:
плывут по течению — вниз,
а вверх — это против течения.
Конечно, я придурком был тогда,
поскольку был упрям я и строптив,
а умный в те кромешные года
носил на языке презерватив.
На всё подряд со страстью нежной,
как воробьи к любому крошеву,
слетались мы, томясь надеждой
прильнуть к чему-нибудь хорошему.
В беде, где всё пошло насмарку,
вразлом и наперекосяк,
велик душой, кто рад подарку,
что жив, на воле и босяк.
Готовлюсь к уходу туда,
где быть надлежит человеку,
и время плеснёт, как вода
над камешком, канувшим в реку.
Я не люблю живые тени,
меня страшит их дух высокий,
дружу я близко только с теми,
кого поят земные соки.
Я музу часто вижу здесь
во время умственного пира,
она собой являет смесь
из нимфы, бляди и вампира.
Осадком памяти сухим
уже на склоне и пределе
мы видим прошлое таким,
каким его прожить хотели.
Разгул наук сейчас таков,
что зуд учёного азарта
вот-вот наладит мужиков
рожать детей Восьмого марта.
Конечно, слезы, боль и грех
всё время видеть тяжело Ему,
но Бог нас любит равно всех
и просто каждого по-своему.
Лишь на смертном одре я посмею сказать,
что печально во всём этом деле:
если б наши старухи любили вязать,
мы бы дольше в пивных посидели.
Что нёс я ахинею, но не бред,
поймут, когда уже я замолчу,
и жалко мне порой, что Бога нет,
я столько рассказать Ему хочу!
Любые наши умозрения
венчает вывод горемычный,
что здесь нас точит червь сомнения,
а после смерти — червь обычный.
Величественна и проста
в делах житейских роль Господня:
не кто, как Он, отверз уста
у тех, кто выпить звал сегодня.
Старение — тяжкое бедствие,
к закату умнеют мужчины,
но пакостно мне это следствие
от пакостной этой причины.
Меня пересолив и переперчив,
Господь уравновесил это так,
что стал я неразборчиво доверчив
и каждого жалею, как мудак.
Я изо всех душевных сил
ценю творения культуры,
хотя по пьянке оросил
немало уличной скульптуры.
Я дивлюсь устройству мира:
ведь ни разу воробей,
хоть и наглый, и проныра,
а не трахал голубей.
Я времени себе не выбирал,
оно других не лучше и не хуже,
но те, кто мог бы вырасти в коралл,
комками пролежали в мелкой луже.
Я думаю — украдкой и тайком,
насколько легче жить на склоне лет
и спать как хорошо со стариком:
и вроде бы он есть, и вроде нет.
Забыть об одиночестве попытка,
любовь разнообразием богата:
у молодости — радости избытка,
у старости — роскошество заката.
За глину, что вместе месили,
за долю в убогом куске
подвержен еврей из России
тяжёлой славянской тоске.
Хоть живу я благоденно и чинно,
а в затмениях души знаю толк;
настоящая тоска — беспричинна,
от неё так на луну воет волк.
Мы стали снисходительно терпеть
излишества чужого поведения;
нет сил уже ни злиться, ни кипеть,
и наша доброта — от оскудения.
Когда я сам себе перечу,
двоюсь настолько, что пугаюсь:
я то бегу себе навстречу,
то разминусь и разбегаюсь.
Блажен, кто истов и суров,
творя свою бурду,
кто издаёт могучий рёв
на холостом ходу.
Я недвижен в уюте домашнем,
как бы время ни мчалось в окне;
я сегодня остался вчерашним,
это завтра оценят во мне.
Угрюмо замыкаюсь я, когда
напившаяся нелюдь и ублюдки
мне дружбу предлагают навсегда
и души облегчают, как желудки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу