10.
Пруст приглашает нас к размышлению каждой своей фразой. Не представляю себе его книги без карандашных помет. Так читают стихи, ставя над стихотворениями “птички”. Я поостерегся бы дать почитать кому-нибудь свой экземпляр: мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь получил возможность так глубоко заглянуть мне в душу. Что такое “любовь Свана”? – ведь это история нашей с вами любви, читатель, даже если она была совсем другой. Выберу что-нибудь менее интимное, ну вот хотя бы этот, отчеркнутый мною абзац: “Но маркиза Вильпаризи была похожа на тех эрудитов, которые изумляют, когда заводишь с ними речь об этрусских надписях, и которые не идут дальше общих мест в оценке произведений современных, так что невольно задаешь себе вопрос: уж не преувеличил ли ты трудность предметов, которые они изучают: ведь и там должна была бы сказаться их посредственность, однако она дает себя знать не там, а в их бездарных статьях о Бодлере…” Почему я помечаю карандашом это место? Потому что здесь на память мне приходит Х и У, филологи, знающие как будто всё на свете, - и в то же время лишенные слуха, т.е. не способные отличить в сегодняшней поэзии настоящее стихотворение от подделки: сельский библиотекарь, свободный от научных разысканий, понимает стихи так, как и “не снилось нашим мудрецам”! Что Х или У! Иногда кажется, что и модный наш филологический журнал – такой коллективный эрудит. Мне повезло: я дружил с Лидией Гинзбург, Борисом Бухштабом, - “младоформалистами”, замечательными учеными, любившими и слышавшими стихи. Когда-то казалось: это норма, теперь вижу, что это драгоценное исключение.
11.
Открыть наугад, на любой странице, Пруста; открыть Толстого: “ – А где ординарец Праскухин, который шел со мной? – спросил он прапорщика, который вел роту, когда они встретились. – Не знаю, убит, кажется, - неохотно отвечал прапорщик, который, между прочим, был очень недоволен, что штабс-капитан вернулся и тем лишил его удовольствия сказать, что он один офицер остался в роте”.
Вот и весь героизм. Или скажем по-другому: Толстой показывает, что беспримесных чувств, “чистых” цветов в жизни нет, что понятие того же героизма так же относительно, как понятие “красный” или “зеленый” цвет, - зато есть бесконечное множество их оттенков. Храброе поведение перемешано с тщеславием, самолюбованием, мелкими карьерными соображениями и т.д. Всё это и есть психологизм – правда о человеке. Нет необходимости приводить выдержки подобного рода из Пруста, - они у него на каждом шагу. Достаточно вспомнить “красные туфли герцогини”: ей некогда поговорить с заболевшим (умирающим) другом, приехавшим к ней повидаться (может быть, в последний раз), ведь она торопится на званый обед. Зато, спохватившись, что забыла сменить туфли, возвращается за ними, - на это у нее время есть. При этом мы бы очень ошиблись, подумав, что она плохо относится к Свану или не испытывает к нему никакой жалости.
И еще несколько слов о самих поисках утраченного времени. Долго топтаться на этом не хочется: даже те, кто Пруста не читал, знают о кусочке бисквита “мадлен”, или желтой, твердой, крахмальной салфетке в буфетной у Германтов, или неровности парижской мостовой, помогающих, наподобие внезапного озарения, вернуть автору прошлое, вспомнить детство в Комбре, гостиницу на морском берегу в Бальбеке, площадь Святого Марка в Венеции. Нарочно такой прорыв не осуществить, специальные усилия памяти напрасны, - случайная вещь размыкает время, освобождает нас из его плена.
Но есть, есть и другие способы вдруг увидеть всю прожитую жизнь – в одно мгновение. Об одном из них, ставшем знаменитым не меньше, чем эпизод с прустовским бисквитом, только очень страшном, рассказал Толстой: его ротмистр Праскухин в аршине от крутящейся бомбы за мгновение до смерти успевает увидеть всю свою жизнь, вспомнить про долг в двенадцать рублей, услышать цыганский мотив, разглядеть женщину, которую он любил, “в чепце с лиловыми цветами”, и “тысячи других воспоминаний”. На что похож этот эпизод? Сегодня мы сказали бы, что жизнь, выскользнув из рук, как моток фотопленки, падающий на пол, раскручиваясь с бешеной скоростью, предъявляет прошлое - кадр за кадром.
.
12.
Эльстир – суммарный образ художника, включивший в себя черты Ренуара, Дега, Моне, всех импрессионистов, хотя Пруст, кажется, был с знаком только с Дега: ведь расцвет их творчества (70-80-е годы) пришелся на его детство. И все-таки новому взгляду на вещи, людей и природу он учился по лучшему и самому современному учебнику на свете – их живописи. “После того, как Эльстир показал мне свои акварели, мой взгляд начали притягивать к себе те же явления и в живой жизни; я увидел поэзию в прерванном мелькании ножей, все еще косо лежавших на столе, в выпуклой округлости брошенной салфетки, в которую солнце вшивает клин желтого бархата…”. Тот же Эльстир обращает внимание молодого человека на новые живописные сюжеты: спортивные состязания, морские прогулки на яхте, пляжные купания, ипподром… “Взять хотя бы это странное создание – жокея: на него устремлено столько взглядов, а он мрачно стоит на краю pad dock’a, серенький, хотя на нем ослепительная куртка, составляющий единое целое со своей гарцующей лошадью, которую он сдерживает, - как было бы интересно выписать его жокейские движения, показать яркое пятно, какое он, а также масть лошадей, образует на беговом поле!” И дальше: “Какими красивыми могут быть здесь женщины… при влажном, голландском освещении, а голландское освещение – это когда пронизывающая сырость ощущается во всем, даже в солнце. До этого мне никогда не приходилось видеть женщин с биноклями, подъезжающих в экипажах, при таком освещении, а влажность этого освещения зависит, конечно, от близости моря”. В этих описаниях Пруст не уступает ни Мане, ни Дега, ни Ренуару… Этих женщин с биноклями, эти жокейские движения, эти яркие пятна и гарцующих лошадей мы видели у них. У них, но и еще где-то… Где?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу