Июнь 1928
Вечерняя станция.
желтая заря…
По перрону мокрому
я ходила зря.
Никого не встречу я,
никого, никого.
лучшего товарища,
друга моего…
Никуда не еду я
никуда, никуда…
Не блеснут мне полночью
чужие города.
Спутника случайного
мне не раздобыть,
легкого, бездомного
сердца не открыть.
Сумерки сгущаются,
ноют провода.
Над синими рельсами
поднялась звезда.
Недавней грозою
пахнет от дорог.
Малые лягушечки
скачут из-под ног.
1935
Эти сны меня уморят
в злой тоске!..
Снилось мне, что я у моря,
на песке…
И мельтешит альбатросов
белизна,
И песков сырую россыпь
мнет волна.
Я одна на побережье,
на песке.
Чей-то парус небо режет
вдалеке…
И густое солнце стелет
зной вокруг…
…Я очнулась на постели
вся в жару…
Но вокруг еще — кораллы,
моря хрип…
Мне сказали — захворала!
Это — грипп…
«Да, конечно, это климат
подкачал…
Ты просил меня, любимый,
не скучать.
Я старалась не заплакать
при тебе…
Но зачем такая слякоть,
свист в трубе?!
Я боюсь — меня уморят
города…
Мы с тобой увидим море
скоро… да?»
31 января 1927
В небе грозно бродят тучи,
закрываю Данте я…
В сумрак стройный и дремучий
входит комната моя…
Часто-часто сердце кличет
в эти злые вечера:
Беатриче, Беатриче,
неизвестная сестра…
Почему у нас не могут
так лелеять и любить?
Даже радость и тревогу
не укроешь от обид…
Почему у нас не верят,
а позорно и смешно
так любить, как Алигьери
полюбил тебя — давно?..
Тупорылыми словами
может броситься любой,
заклеймили сами, сами
эту строгую любовь…
И напрасно сердце кличет,
затихая ввечеру,
Беатриче, Беатриче,
непонятную сестру.
7 октября 1927
" Вот затихает, затихает "
Вот затихает, затихает
и в сумерки ютится день.
Я шепотом перебираю
названья дальних деревень.
Ты вечереешь, Заручевье,
и не смутит твоих огней
на дикой улице кочевье
пугливых молодых коней…
Ты знаешь, что за темным полем
стоит старинный, смуглый Бор
и звездным заводям Заполек
вручает прясла и забор…
Крепки в Неронове уставы
старообрядческих годов,
и скобки древние у ставен,
и винный запах у садов.
А заповедные кладбища
шмурыгой-лесом занесло,
и соглядатай не разыщет
и не прочтет заветных слов.
Ты вечереешь, Заручевье,
грибами пахнет по дворам…
. . . . . . . .
А ты? Не знаю, где ты, чей ты
и кто с тобой по вечерам…
Октябрь 1927, Ленинград
Во деревне у реки
в базарную гущу
выходили мужики
на Ивана-Пьющего.
Тут и гам, тут и гик,
тут летают локти,
тут и пели сапоги,
мазанные дегтем.
Угощались мужики,
деликатно крякали,
растеряли все кульки,
гостинцы и пряники:
А базар не в уголке,
его распирало,
он потел, как на полке,
лоснился, как сало.
У бабонек под мышками
выцветала бязь.
Базар по лодыжку
втоптался в грязь.
Но девки шли павлинами,
желая поиграться
с агентами длинными
в пучках облигаций.
А пономарь названивал
с колокольни утлой,
малиновым заманивал
еще намедни утром.
Тальянки ж в лентах-красоте
наяривали пуще,
как вдруг завыло в высоте
над Иваном-Пьющим.
Делать было нечего,
базар взглянул туда:
там самолет кружился кречетом,
а на хвосте его — звезда!
И, слушая, как он поет,
базар, казалось, замер,
базар впивался в самолет
трезвевшими глазами,
а тот белел со злости,
сияя как пожар…
…До горизонта — гостя
провожал базар.
1927
Мне просто сквозная усмешка дана,
да финские камни — ступени к Неве,
приплытие гончаров, и весна,
и красная глина на синеве.
(Уж гиблые листья сжигают в садах,
и дым беловатый горчит на глаза —
о, скупость окраски, открыты когда
лишь сепия веток и бирюза…)
Звенящая глина тревожит меня,
и я приценяюсь к молочникам утлым.
Старик балагурит, горшки гомонят,
синеет с воды валаамское утро,
Читать дальше