А звук-то, а звук светлый, звонкий. А-рон-зон. Песнь, зонг. Аарон. Моисей. Аарон. Когда-то было три Б — Брюсов, Блок, Белый и одно А — Анненский. А было тихим «Тихие песни», «Ларец кипарисовый», Б же гремело, бряцало. Так и теперь.
Б бредущий во главе бредущих, сумрачный, байро-экстазный, в задыхе, в вопле Иосиф-Моисей. На одной всегда ноте, бесконечно растущей, пророка, сам же рыжий, слегка тучноватый, сыплющий скверной, доколе не требует к лире священной патрон Аполлон.
И А Аронзон, Аарон. Жезл процветший, так и не добредший до Иордана, Иерихона. Стройный, слегка хромой, как Гефест, как гекзаметр, в гробу Иисус был. Есть фото махровый халат башлык, что твой францисканец. Иерихонова Вика, бывшая Понизовская, и вообще теперь бывшая (в прошлом году в Джерушалаиме канцер) мен познакомила. Пришли дома Рита. Вскоре ввалился. Восемь бутылок шампанского хвастал выпил там, на банкете Гран-при за ленту в Париже, из биологии что-то, ваш покорный слуга сценарист. Нет, был флейтист, грек во евреях, в рашен поэт. Дом на Литейном, меж ленинградской Лубянкой и ширью Невы XVIII век. Внутри мебеля, гнутые ножки, ампир, до-ампир, на стене над диваном абстрактное буйство Михнова. Викочка с розами к Рите, а та уже вон, на спектакль с гидом чернявым. Кто он? у Лени спросил, двоюродный муж.
«С возлюбленной женою Маргаритой с балкона я смотрел на небеса».
то же до земли, до сцены, то пускай («я не держу, ступай, боготво ри…») Гладкая, белая, юдо-фламандка, блондинка Рита, там ты теперь, где и Вика. Сердце больное твое, без детей, а как бы любил! Вместо хоть такса, как паж при дворе Лисаветт. Баха партита № 6, № 6 Глена Гульда в пластинке, в стихе.
«Умер жук, самосожженьем кончив в собственном луче «этот стих как картина в раме висел на стене.
Оруженосец Альтшуллер при нем, вместе с ним, со Стрельцом (хозяин декабрьский) разбирались в стопке сонетов моих, плохих. Но то, что a poetry оба, и рукоположен, помню. Не ругал, не хвалил, только выделил два, пел строку на раскат: «так всадник проникает в сад».
Жив Моисей-Иосиф, дай ему Бог Мафусаиловых лет, больше «летних эклог», хоть меня он распек, убил, когда я с верлибром лет за пять до с Аароном встречи в Питер прибыл. Помню ночь площадей, эрмитажных атлантов, я шел между ними, живым, неживым после шабашей майских парадов. Моисей Аарону: А что, говорят, нынче ты имажист? Говорили атланты, живой одному держать оставляя карниз, другому в парусник, в трюм собирался залезть, убежать. Потом претерпел, прогремел, а другого взяла анаша. Ни к чему уезжать, ты в дыму уходил, не вмещаясь ни в «Боинг», ни в «Ил», дальше и выше всех, на снегу рассмотрел мастерскую цветов. Над могилой твоей разрыдался Михнов, оруженосца убить грозился, в пьяных слезах. Ах, Михнов, а не ты ли лавровый венок в день рождения друга с именинника рвал? Морду рвался набить, под взглядом сухим не стал. Грешному мне поэт предлагал, вот стих посвящу тебе. Я же бочку катил, не ко мне мол писал, не взял, подозрительней был, чем ГБ. Приглашал к переписке в стихах я был занят собой. Женись, увещевал, я был венчан, пропев упокой.
«Тяжелозвонкое скаканье по потрясенной мостовой…» вот, что слушать просил. Тяжесть десницы забыв, величие звука чтил.
«Санкт-Петербург хрустальная солонка».
Утопая хватался за всякой надежды соломку. Счастлив ли? Тщаслив, горько острил. Гимн страны молчалив был тогда, написать миллион, наплевать на старушку-словесность, Раскольников тоже был в нем.
Мандельштама тогда, по невежеству, путал с профессором, ревниво ругал портной, мол, из Тютчева все накроил, намерцал. Да и кто из нас мог что в щегле тогда понимать?
С гримасой «В Петербурге жить, что в гробу спать». А стишков бело зубых во стрелецких зубах его пенье: «Люблю тебя, Петра творенье…»
Ночевал у меня, в бездворцовой Москве, тосковал по Литейному. Хоронили тебя, спросила старушка кого? Альтшуллер ответил того, кто любил всех. За пару лет до того ехал в Питер, переехало поездом женщину жлобка? спросил. Нет, в ту пору не всех. Только в последний год Рита вздохнула: гаерство ушло. Не фанат, не безумный, как брат, резавший в дереве Нилов Столбенских «Солнце для всех одно… XVIII век, графоман, а смотри, как щедро: «Екатерина Великая, О! Едет в Царское Село!»
И прыжком из него в Велимиров простор:
«Где голубой пилою гор был окровавлен лик озер».
«Человек это стиль», кто-то изрек. Ум это вкус, ты сказал. Бах, пах, Бог ты один это мог рядом поставить, за это упал. Вслед за нордом летел в северный хлад, пронизывал чум.
Читать дальше