Любовь Андрея Болконского — это какой-то последний душевный всплеск, это на грани жизни и смерти: вместе с любовью и душа отлетела. Андрей пребывает скорее в сфере Паскаля, где множество душевных центров — всего лишь точки. В нем живет суровый геометр — родитель: «Изволь видеть, душа моя, сии треугольники подобны». Он в этой сфере до самой смерти, пока не вывернулась она и не опрокинулась в его душу всем миром, и вместила комната всех, кого знал и видел князь Андрей.
Пьер «увидел» хрустальный глобус со стороны, то есть вышел за пределы видимого, зримого космоса еще при жизни. С ним произошел коперниковский переворот. До Коперника люди пребывали в центре мира, а тут мироздание вывернулось наизнанку, центр стал периферией — множеством миров вокруг «центра солнца». Именно о таком коперниковском перевороте говорит Толстой в финале романа:
«С тех пор, как найден и доказан закон Коперника, одно признание того, что движется не солнце, а земля, уничтожило всю космографию древних…
Как для астрономии трудность признания движений земли состояла в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства неподвижности земли и такого же чувства неподвижности планет, так и для истории трудность признания подчинения личности законам пространства, времени и причин состоит в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства независимости своей личности».
Принято считать, что Л. Толстой скептически относился к науке. На самом же деле этот скептицизм распространялся лишь на науку его времени — XIX и начала XX века. Эта наука занималась, по мнению Л. Толстого, «второстепенными» проблемами. Главный вопрос — о смысле человеческой жизни на земле и о месте человека в мироздании, вернее — отношении человека и мироздания. Здесь Толстой, если надо, прибегал к интегральному и дифференциальному исчислению.
Отношение единицы к бесконечности — это отношение Болконского к миру в момент смерти. Он видел всех и не мог любить одного. Отношение единицы к единому — это нечто другое. Это Пьер Безухов. Для Болконского мир распадался на бесконечное множество людей, каждый из которых в конечном итоге был Андрею неинтересен. Пьер в Наташе, в Андрее, в Платоне Каратаеве и даже в собаке, застреленной солдатом, видел весь мир. Все происходящее с миром происходило с ним. Андрей видит бесчисленное множество солдат — «мясо для пушек». Он полон сочувствия, сострадания к ним, но это не его. Пьер видит одного Платона, но в нем весь мир, и это его.
«Коперниковский переворот» произошел с Пьером, может быть, в самый момент рождения. Андрей рожден в космосе Птолемея. Он сам — центр, мир — лишь периферия. Это вовсе не означает, что Андрей плох, а Пьер хорош. Просто один человек — «война» (не в бытовом или историческом, а в духовном смысле), другой — человек — «мир».
Между Пьером и Андреем возникает в какой-то момент диалог о строении мира. Пьер пытается объяснить Андрею свое ощущение единства всего сущего, живого и мертвого, некую лестницу восхождений от минерала до ангела. Андрей; деликатно прерывает: знаю, это философия Гердера. Для него это только философия: монады Лейбница, сфера Паскаля для Пьера это душевный опыт.
И все же у двух расходящихся сторон угла есть точка схождения: смерть и любовь. В любви к Наташе и в смерти Андрею открывается «сопряжение» мира. Здесь в точке «Алеф» Пьер, Андрей, Наташа, Платон Каратаев, Кутузов — все чувствуют единение. Нечто большее, чем сумма воль, это — «на земле мир и в человецех благоволение». Нечто сродни чувству Наташи в момент чтения манифеста в церкви и моления «миром».
Ощущение схождения двух сторон расходящегося угла в единой точке очень хорошо передано в «Исповеди» Толстого, где он очень точно передает дискомфорт невесомости в своем сонном полете, чувствуя себя как-то очень неудобно в бесконечном пространстве мироздания, подвешенным на каких-то помочах, пока не появилось чувство центра, откуда эти помочи исходят. Этот центр, пронизывающий все, увидел Пьер в хрустальном глобусе, чтобы, очнувшись от сна, ощутить его в глубине своей души, как бы вернувшись из заоблачной выси.
Так Толстой объяснял в «Исповеди» свой сон тоже ведь после пробуждения и тоже переместив сей центр из межзвездных высей в глубины сердца. Центр мироздания отражается в каждой хрустальной капле, в каждой душе. Это хрустальное отражение есть любовь.
Если бы это была философия Толстого, мы упрекнули бы его в отсутствии диалектики «притяжения и отталкивания», «вражды и любви». Но никакой философии Толстого, никакого толстовства для самого писателя не существовало. Он просто говорил о своем ощущении жизни, о состоянии души, которое считал правильным. Он не отрицал «вражду И отталкивание», как Пьер и Кутузов не отрицали очевидность войны и даже по мере сил и возможностей участвовали В ней, но они не хотели принять это состояние как свое. Война — это чужое, мир — это свое. Хрустальному глобусу Пьера предшествует в романе Толстого глобус-мячик, которым на портрете играет наследник Наполеона. Мир войны с тысячами случайностей, действительно напоминающий игру в бильбоке. Глобус — мяч и глобус — хрустальный шар — два образа мира. Образ слепца и зрячего, гуттаперчевой тьмы и хрустального света. Мир, послушный капризной воле одного, и мир неслиянных, но единых воль.
Читать дальше