Утешение изгоя:
Все другое —
От привычек до словец,
Ни родства, ни растворенья,
Ни старенья
И ни смерти наконец.
Только так во всякой травле —
Прав, не прав ли —
Обретается покой:
Кроме как в сверхчеловеки,
У калеки
Нет дороги никакой.
Но гляжу — седеет волос,
Глохнет голос,
Ломит кости ввечеру,
Проступает милость к падшим,
Злоба к младшим —
Если так пойдет, умру.
Душит участь мировая,
Накрывая,
Как чужая простыня,
И теперь не знаю даже,
На хрена же
Вы так мучили меня.
Второй,
Особо себя не мучая,
Считает все это игрой
Случая.
Банальный случай, простой авось:
Он явно лучший, но не склалось.
Не сжал клешней, не прельстился бойней —
Злато пышней,
Серебро достойней.
К тому ж пока он в силе,
Красавец и герой.
Ему не объяснили,
Что второй всегда второй.
Третий — немолодой,
Пожилой и тертый, —
Утешается мыслью той,
Что он не четвертый.
Тянет у стойки
Кислый бурбон.
«Все-таки в тройке», —
Думает он.
Средний горд, что он не последний,
И будет горд до скончанья дней.
Последний держится всех поб е дней,
Хотя и выглядит победн е й.
«Я затравлен, я изувечен,
Я свят и грешен,
Я помидор среди огуречин,
Вишня среди черешен!»
Первому утешаться нечем.
Он безутешен.
Пришла зима,
Как будто никуда не уходила.
На дне надежды, счастья и ума
Всегда была нетающая льдина.
Сквозь этот парк, как на изнанке век,
Сквозь нежность оперения лесного
Все проступал какой-то мокрый снег,
И мерзлый мех, и прочая основа.
Любовь пришла,
Как будто никуда не уходила,
Безжалостна, застенчива, смешна,
Безвыходна, угрюма, нелюдима.
Сквозь тошноту и утренний озноб,
Балет на льду и саван на саванне
Вдруг проступает, глубже всех основ,
Холст, на котором все нарисовали.
Сейчас они в зародыше. Но вот
Пойдут вразнос, сольются воедино —
И смерть придет.
А впрочем, и она не уходила.
«Он клянется, что будет ходить со своим фонарем…»
Он клянется, что будет ходить со своим фонарем,
Даже если мы все перемрем,
Он останется лектором, лекарем, поводырем,
Без мяча и ворот вратарем,
Так и будет ходить с фонарем над моим пустырем,
Между знахарем и дикарем,
Новым цирком и бывшим царем,
На окраине мира, пропахшей сплошным ноябрем,
Перегаром и нашатырем,
Черноземом и нетопырем.
Вот уж где я не буду ходить со своим фонарем.
Фонари мы туда не берем.
Там уместнее будет ходить с кистенем, костылем,
Реагировать, как костолом.
Я не буду заглядывать в бельма раздувшихся харь,
Я не буду возделывать гарь и воспитывать тварь,
Причитать, припевать, пришепетывать, как пономарь.
Не для этого мне мой фонарь.
Я выучусь петь, плясать, колотить, кусать
И массе других вещей.
А скоро я буду так хорошо писать,
Что брошу писать вообще.
Из цикла «Начало зимы»
Когда ненастье, склока его и пря
начнут сменяться кружевом декабря,
иная сука скажет: «Какая скука!» —
но это счастье, в сущности говоря.
Не стало гнили. Всюду звучит: «В ружье!»
Сугробы скрыли лужи, рено, пежо.
Снега повисли, словно Господни мысли,
От снежной пыли стало почти свежо.
Когда династья скукожится к ноябрю
и самовластье под крики «Кирдык царю!»
начнет валиться хлебалом в сухие листья,
то это счастье, я тебе говорю!
Я помню это. Гибельный, но азарт
полчасти света съел на моих глазах.
Прошла минута, я понял, что это смута, —
но было круто, надо тебе сказать.
Наутро — здрасте! — все превратят в содом
и сладострастье, владеющее скотом,
затопит пойму, но, Господи, я-то помню:
сначала счастье, а прочее все потом!
Когда запястье забудет, что значит пульс,
закрою пасть я и накрепко отосплюсь,
смущать, о чадо, этим меня не надо —
все это счастье, даже и счастье плюс!
Потом, дорогая всадница, как всегда,
настанет полная задница и беда,
а все же черни пугать нас другим бы чем бы:
им это черная пятница, нам — среда.
Читать дальше