и не так уж плохо, наплевав через силу на тишь-благодать,
знать, что судьба для подобных мне назначила строгий суд —
не напишешь пристойных виршей, ни кира, ни кирша
тебе не видать,
даже пивком на чужом пиру обязательно – обнесут.
А отличишься – тоже не стоит рассчитывать на лавр и мирт
на челе – но толпятся вокруг отплясавшие свой чардаш,
и из рук бесплотных уже предлагают горящий спирт,
налитый в далеко не худшую из назначенных смертным чаш.
«Когда душа обиженно трепещет…»
Когда душа обиженно трепещет
и бьёт хвостом раздвоенным, когда
простые и простуженные вещи —
хлеб, чай с малиной, поздняя звезда —
так дышат пристально, так мудрствуют подробно
и сбивчиво, так достают меня
невинной неумелостью, подобны
рисунку детскому на обороте дня,
в печалях и волшебных суевериях
сгоревшего, – я сам вздыхаю, сам
в овечьей маске встать готов за дверью
в ночь, и по устаревшим адресам
(апрель, апрель, пожалуйста, солги ей,
скажи, что жив и небом одержим)
слать, не чинясь, приказы воровские,
подписываясь именем чужим.
Когда товарищи мои, редея,
бредут за холм, превозмогая страх,
и каждый сгорбленную орхидею
сжимает в обескровленных губах,
когда они скрываются за рощей
и облаком, где оправданья нет,
стакан сырой земли возьму на ощупь
со столика, зажгу свой жёлтый свет
у изголовья, чтобы приглядеться —
но там темно, туманно, хоть умри,
не матери не видно, ни младенца.
Поговори со мной, поговори,
ночь ре-минорная с каймою голубою,
не укоряй, прислушайся, согрей —
какая орхидея, бог с тобою,
увядшая настурция скорей
«То ли женой неверною, то ли ослепшей лошадью вороной…»
То ли женой неверною, то ли ослепшей лошадью вороной
вкрадчиво, словно декабрьский закат
над Петроградскою стороной,
надвигается высокомерная эра, где пурпур не пристаёт к холсту,
где в булыжном гробу, тяжесть небесной сферы
на формулы раскроя,
скалит зубы девственник Ньютон с апельсином грубым во рту —
яблоко ему не по чину, ведь он – не Ева, и тем более – не змея.
Путаясь в именах, хромая, прошу прощения у тебя,
выпуклый мой Кранах.
Уж кому, а тебе не выпало разливать самогон ирландский
на похоронах
просвещения, – а тупому мне, погляди,
за отсутствующею радугой
открывается в неунывающих облаках,
расстилающихся над Ладогой,
золотая трещина, и чудятся преданные
конвенту, природе, братству, семье
мясники и галантерейщики с чучелом
обезглавленного Лавуазье,
и тогда я пытаюсь залить в клепсидру воды, —
чтобы, дыша, текла
вниз, равномерно смачивая поверхность
пускай не хрусталя – стекла,
но какой-то нелепый, плешивый леший добавляет в нее сульфат
кальция или магния, то есть накипь, чтобы мутнела,
и невпопад
всё минувшее (как ты сейчас? успокойся, ау! погоди!
не молчи! алло!)
перекипело, в осадок выпало, просияло,
всхлипнуло – и прошло.
«…и когда перезрелым персиком солнце на комковатую почву…»
…и когда перезрелым персиком солнце на комковатую почву
упадёт, наконец, «не беда, – я утешу себя, —
перемелется, перебесится».
Одиночный выстрел в горах. Разумеется, неточна и непрочна,
но исполнена мягкого света – только слишком часто
в последние месяцы
в полудрёме мне мерещится нечто безглазое, —
а войлочная, двойная
ночь за глинобитной стеной глубока и греховна,
как до потопа.
Как же быстро отсверкивает гроза над Средней Азией,
распространяя
недолговечный запах свежесрезанного гелиотропа!
Чтобы, радуясь отсутствию оводов,
в темных стойлах спали худые коровы,
не замечая, как звездопад разбрасывает никелевые монеты
по ущельям. Словно в фотолаборатории моего детства —
черно и багрово.
Противостояние Марса, вымерзшей
и, вероятно, безводной планеты.
Если эра надменных слов типа «призвание» и «эпоха»
и существовала, от дурного глаза её, вероятно, легко укроют
устаревшие строчки, обтрёпанная открытка, плохо
справляющийся с перспективой выцветший поляроид.
Устарел ли я сам? Чёрт его знает, но худосочным дзеном
не прокормишься, жизнь в лесах (сентябрьская паутинка,
заячий крик)
исчерпала себя. Возвышая голос, твердя о сумрачном,
драгоценном
и безымянном, слышу в ответ обескураженное молчание. Блик
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу