Удар отдался в рамах. И гроза
Накрыла дом. Все спали. Дом как вымер.
Но я проснулся и, открыв глаза,
Следил за всполохами грозовыми.
Прислушавшись, я различил и бас
Семинариста. И в одной сорочке
Решил проститься с теткою сейчас –
Немедленно – сейчас же, без отсрочки.
Я распахнул гостиную. В тепле
(Там пахло воском, ладаном) старушка
Среди свечей лежала на столе.
Я видел нос, привыкнувший к понюшкам,
Казавшийся прозрачным. Все черты
Обуглились. Лицо казалось острым.
И длинный стол в свечах средь темноты
Всплывал, сиял, как освещенный остров.
И в сизых кольцах слипшихся волос
Семинарист, вспотевший в душном зальце,
Вдруг пробасил: «Уж если довелось
Вам заглянуть, то я б не отказался
Проветриться. Я скоро возвращусь,
Лишь покурю. Мне нужен миг единый!»
И вдруг ушел. А я, мальчишка, трус,
Один остался в сумрачной гостиной.
Я бормотал Давидовы псалмы,
Храбрился, притворялся, что не трушу,
А за стеной, среди садовой тьмы,
Гроза рыдала в яблонях и грушах.
В порывах ветра форточки тряслись
И обдавали свежестью и палом.
Трещали свечи. Язычки вились,
Мотались, танцевали как попало.
Казалось, этот деревянный дом
Вдруг окунули в черное бучило.
Вода клокочет, ходит за окном,
Как в бочке хмель, как сусло, как бродило.
И грянуло. И полетел псалтырь
Со столика. И загудело в рамах,
Когда над крышей расколола мир
Ночной грозы чудовищная гамма.
И распахнуло окна. И, в упор
Дохнув на свечи черной мокрой пылью,
Ворвалась ночь. И страх, и всякий вздор
Дрожащего мальчишку обступили.
Вся сказочная нечисть из углов
Вдруг поползла, как в гоголевском «Вие».
Покойница из светлых рукавов
Вдруг выпростала руки восковые.
Взыграл ли ветер, кофту шевельнув, –
Покойница, казалось, оживала.
Задравши нос, кривящийся, как клюв,
Порозовела, палец приподняла…
Не помню, закричал я или нет,
Очнулся я опять в своей постели.
Струила лампа мирный теплый свет.
Вокруг меня домашние сидели.
Гроза утихла. Смутный шум ветвей –
Вот всё, что от ночной грозы осталось.
Мне было стыдно трусости своей:
Она внушала искреннюю жалость…
С тех давних пор прошло немало дней,
Я научился смерти не бояться.
Я жизнь люблю. Она всего ценней.
Я связан с нею нерушимым братством.
Но я узнал, что в смерти тайны нет,
Что смерть и жизнь – естественны и только.
И я – за разум, я – за белый свет,
И я за то, чтоб жить с разумным толком!
Коль смерть придет, коль надо умереть, –
Так мужественно, скромно, без истерик.
Во имя жизни принимаю смерть,
Во имя жизни покидаю берег.
Июль 1939 Ока
Санкт-Петербург. Еще чернеют рамы
Высоких виселиц. Еще тела
Теплы. Их сторожит жандарм упрямый.
И будто б до рассвета, до бела,
Покинувши казненных декабристов,
Я медленно на розвальнях влекусь
Сквозь тишину по переулкам мглистым,
Испытывая ужас, боль и грусть.
А в деревянных мезонинах
Слегка рокочут клавесины,
Девицы скуку льют с лица,
Играют в карты, скукой мучась,
И вдруг в истерике, в падучей
Кто брата вспомнит, кто отца.
Вельможа в беличьем халате,
На всё, на всё махнув рукой,
Забившись в глушь родных пенатов,
Пьет водку с мятною травой.
Небритый, рыхлый, лиловатый,
Следит, не выспавшись, спьяна,
За девкой голой, простоватой,
Что вихрю пляски отдана.
Платок мелькает, будто птица,
В руках плясуньи крепостной.
Сияют свечи. Пляска длится.
Он пьет, на всё махнув рукой.
И я, как Пущин, до Сибири,
Заехал к Пушкину в село.
Окольцевало, обвело
Сугробами старинный дом.
За всех, кто гибнет в этом мире,
Мы пьем, мы чокаемся, пьем.
Свеча оплыла. Пахнет салом.
Рыдает вьюга за окном.
Дрожит старинный ветхий дом.
Мы пьем, а мир, весь мир, застлало
Жандармским голубым сукном.
1937
В деревянном городке,
Под коньками-флюгерками,
Что на крышах, ввысоке,
Скачут, дружат с ветерками, –
В деревянном городке
С белым голубем в руке,
На балконе, над садовым
Морем яблонь, груш и слив,
Рос я, как юнец здоровый,
Неуклюж и молчалив.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу