Но двух народов, к сожаленью, нет. Боюсь уже, что нет и одного-то.
Россия – истинная школа: где повторенье – там успех. Мы все узнаем про Лужкова, как узнавали все про всех. Он культ выстраивал, а прессе устроил форменный зажим. Он помогал своей мэрессе. Он путал свой карман с чужим. Он был коварен, как пантера, и ненасытен, как Ваал. Он за спиною у тандема злоумышлял и мухлевал. Теперь, заслуженно опальный, разоблаченный на миру, за перекрытье Триумфальной, за аномальную жару, за воровство, за недоимки, за дорожающий батон, за гречку, кризис и за Химки перед страной ответит он. А если черт его направит в антикремлевский тайный пласт, и он чего-нибудь возглавит или чего-нибудь создаст, и станет ноги вытирать, нах, о дорогой дуумвират, – тогда, наверное, в терактах он тоже будет виноват. И вся его большая клика, все звенья кованой цепи, что заглушали силой крика любое жалобное «пи», заявят честно и сурово, поймав отчетливый сигнал, что так и знали про Лужкова (и это правда – кто ж не знал?). Его владения обрубят, лишат поместий, пчел, козлов, Борис Немцов его полюбит и проклянет Борис Грызлов. Зато уж, верно, станет Веник на «Эхо» звать сто раз на дню. Короче, все ему изменит. И только я не изменю.
Как учит заповедь Господня, измена – худшая беда. Я не люблю его сегодня и не любил его тогда.
Пройдут года, на самом деле, и воцарится новый дух: мы все узнаем о тандеме – про одного или про двух. Пути российские неровны, здесь трудно верить и жене. Они окажутся виновны и в Триумфальной, и в жаре. Был опорочен мэр московский по мановению Кремля. А вдруг еще и Ходорковский при этом будет у руля? А тут еще Олимпиада и сколковское шапито, а было этого не надо, а надо было то и то. Теперь они должны народу, взахлеб кричавшему «виват!», за несвободу и погоду, а сам народ не виноват. Все подголоски – их немало, такой предчувствуют финал. Элита, значит, понимала (и правда – кто ж не понимал?). Придет большая переменка, страшней московской во сто крат. Все знали братья Якеменко, и суверенный демократ, и Жириновский длань возденет, и Запад всыплет ревеню, и вся тусовка им изменит, а я опять не изменю. Я буду стоек в местных бурях и не продамся по рублю: я и сегодня не люблю их, и потому не разлюблю.
Пройдут года. Моя Отчизна вернет себе величину, от суверенного мачизма уйдя к неведомо чему. Не знаю, буду ль жив дотоле, но если нет – то не беда: страна в разливе вешней воли все про меня поймет тогда. В году неведомо котором народ поймет, не в меру строг, что не был бойким щелкопером болтливый автор этих строк, что верен был стране и даме, а дар не тратил на говно…
Отчизна все поймет с годами.
Но не полюбит все равно.
В меня с рожденья это въелось без малодушного вранья. Люблю тебя за эту верность, страна холодная моя.
Бронзовый удак Московская повесть
Над омраченным Петроградом дышал октябрь осенним хладом, а над безглавою Москвой – златою сыпался листвой. Задумчив, врио мэра Ресин забрался в мэрский кабинет. Ему был очень интересен вопрос: «Надолго или нет?» В окно ломился ветер хладный. Чиновник думал: «Все враги!» – и вдруг на лестнице парадной услышал тяжкие шаги. «Курьер кремлевский! Неужели! Я ждал его на той неделе!» – подумал он, но как не так: пред ним в кафтане обветшалом, с безумным взором, со штурвалом явился Бронзовый Удак.
– Привет московской голытьбе! – он рек со злобой непритворной. – Добро, строитель чудотворный, – добавил он, – ужо тебе! Ты мыслишь – это наважденье? Отнюдь. Позор тебе и стыд! Я не любил Москву с рожденья, и мне она за это мстит. Сперва мерзавцы захотели меня доверить Церетели, и я над городом возбух: как допустить, что в этом теле мог обитать великий дух?! Вон над Невой зеленолицый кумир на бронзовом коне, и вы в сравненье с той столицей – как я с работой Фальконе. Москва меня не принимала. Имел я вид мегаломана – не знаю худшей клеветы! – но надругаться было мало: меня убрать задумал ты.
Нет, Ресин, это против правил! Лечи забывчивость свою! Уж коль Лужков меня поставил, то пусть я вечно и стою – напоминанием о стиле, сродни великому прыщу! Быть может, вы себя простили, но я вас, гады, не прощу. Довольно ныть, кончай кривляться – я буду вам во снах являться; тряся отвисшею губой, ходить я буду за тобой! Я говорю тебе, паскуда: не смей снимать меня отсюда, бездумно тратя миллиард на вывоз Церетели-арт! Какая, к черту, перестройка? Со мной согласна вся печать: вы сносом памятников только ее способны отмечать. Но память, Ресин, вещь иная: хочу стоять среди Москвы, угрюмо вам напоминая, каких царей терпели вы. Оставь бессмысленные вздохи, слова о доблестных трудах… Да будет символом эпохи великий Бронзовый Удак! Вы сами алчною гурьбою его взметнули над собою, уроду воздавая честь: терпи царя, каков он есть. Скажу без пафоса и пыла, и воздевания клешней: все, что из Питера приплыло, в Москве становится страшней. Мне даже как-то страшновато глядеть на наш иконостас: мы были так себе ребята, но кто мы сделались у вас?! Иной когда-то в универе штаны смиренно протирал, служил невидимо при мэре – а нынче демон и тиран! Другой и вовсе был невидим в тени патрона десять лет а ныне, кажется, что лидер, хотя считается, что нет. А вот и я, в глаза бросаясь, торчу меж ваших молодцов: я был, конечно, не красавец, но не удак в конце концов! Теперь же на Москве-реке, раздут московскою заразой, торчу гигантский, пучеглазый, с почетной грамотой в руке…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу