Вот серое дерево. Небо течет
в землю по фибрам его —
в остатке ссохшиеся небеса,
а почва пьяна. Украденный мир
ввинчивается в жгуты корней,
сжатый до зелени. Краткий миг
свободы вихрем рвется из нас,
через кровь Парок и далее.
Se det graa tradet. Himlen runnit
genom dess fibrer ned i jorden —
bara en skrumpen sky ar kvar nar
jorden druckit. Stulen rymd
vrides i flatverket av rotter, tvinnas
till gronska. — De korta ogonblicken
av frihet stiger ur oss, virvlar
genom parcernas blod och vidare.
Я играю Гайдна после тяжкого дня,
ощущая простое тепло в руках.
Клавиши вожделеют. Мягкие молоточки бьют.
Звук зеленый, наполненный постоянством жизни.
Звуки говорят, что свобода все-таки существует,
что некто все же не платит кесарю дань.
Я опускаю руки в мои гайдн-карманы,
притворяюсь человеком, смотрящим на мир легко.
Я поднимаю гайдн-флаг — это означает:
«Мы желаем мира, но не сдадимся!».
Музыка — это стеклянный дом на склоне,
по которому летят камни, катятся камни.
Камни катятся сквозь,
но каждая клетка остается
неизменной, неповрежденной.
Вот портрет моего знакомца
за столом. На столе — газета.
Глаза из-под очков смотрят спокойно.
Костюм отстиран до блеска хвойного леса.
Это лицо бледно и сделано как бы наполовину,
но внушает доверие. По этой причине
можно, не сомневаясь, находиться с ним рядом,
что от несчастного случая не спасает.
Богатство отца было естественным, как роса на рассвете,
но в доме никто не чувствовал себя безопасно.
Казалось, что странные мысли
ворвались сюда среди ночи…
Большая грязная бабочка — эта газета —
стул, стол и лицо расслаблены, отдыхают.
Жизнь как бы застыла в больших кристаллах.
Позволь ей там оставаться, пока не прикажут иначе.
Это — нечто, где я — отдыхаю.
Это есть. Но портрет не ощущает
ничего, и потому живет это и существует…
Что я такое? Лишь изредка и давно
я приближался на миг к тому, что я есть,
что я есть, что я есть.
Но в минуту догадки я вновь исчезал.
Появлялась дыра, сквозь которую я падал,
как Алиса сквозь кроличью нору.
Есть бесснежные дни, когда море сродни
гористой местности, скрывающейся в сером оперении,
лишь изредка — синева, чаще — волны, как бледная
рысь, тщетно пытаются удержаться в прибрежной гальке.
В такой день из глубин поднимаются затонувшие корабли и ищут
своих владельцев, рассевшихся среди городской суеты, и утонувшие
моряки дуют в сторону береговой полосы, синеющей тоньше, чем
дым из трубки.
На севере живет настоящая рысь, с заточенными когтями
и мечтательными глазами. На севере, где день
обитает в провале независимо от времени суток.
Там единственный выживший восседает
у печи северного сияния и слушает
эти замерзшие насмерть мелодии.
В сумраке громоздкой романской церкви
толпились туристы.
Арка за аркой — никакого обзора.
Дрожащее пламя нескольких свечей.
Безликий Ангел обнял меня
и прошептал через все тело:
«Не стыдись, что ты человек, гордись!
Внутри тебя открывается арка за аркой бесконечно.
Ты никогда не завершишься, так это есть и будет».
Я ослеп от слез
и меня вынесло на разогретую солнцем пьяццу
вместе с мистером и миссис Джонс, господином Танакой
и синьорой Саббатини
и внутри каждого из них открывалась арка за аркой, бесконечно.
Я бужу свой авто,
ветровое стекло которого припорошено пыльцой.
Надеваю солнцезащитные очки.
Затихает пение птиц.
В это же время некто другой покупает газету
в киоске у ЖД-вокзала,
рядом — большой товарный вагон,
весь красный от ржавчины,
стоит, мерцая на солнце.
Здесь не сыщешь пустого места…
Прямо сквозь весеннее тепло — холодный коридор,
по которому некто проходит, спеша,
рассказывая, как его оболгали
все, включая начальство.
Через заднюю дверь в пейзаж
влетает сорока
черно-белая, птица Хели.
И угольно-черный дрозд, который снует взад-вперед,
пока все вокруг
не превратится в рисунок углем,
все, кроме этой белой одежды на веревке с выстиранным бельем:
хор Палестрины.
Читать дальше