Пороховой склад.
Играют Вагнера со всех эстрад,
А я ему — не рад.
Из головы другое не идет:
Сороковой год —
Пороховой склад.
Мы скинулись, собрались по рублю.
Все, с кем пишу, кого люблю,
И выпили и мелем чепуху,
Но Павел вдруг торжественно встает [38]:
— Давайте-ка напишем по стиху
На смерть друг друга. Год — как склад
Пороховой. Произведем обмен баллад
На смерть друг друга. Вдруг нас всех убьет,
Когда взорвет
Пороховой склад
Сороковой год.
Васильки на засаленном вороте
Возбуждали общественный смех.
Но стихи он писал в этом городе
Лучше всех.
Просыпался и умывался —
Рукомойник был во дворе.
А потом целый день добивался,
Чтоб строке гореть на заре.
Некрасивые, интеллигентные,
Понимавшие все раньше нас,
Девы умные, девы бедные
Шли к нему в предвечерний час.
Он был с ними небрежно ласковый,
Он им высказаться давал,
Говорил «да-да» и затаскивал
На продавленный свой диван.
Больше часу он их не терпел.
Через час он с ними прощался
И опять, как земля, вращался,
На оси тяжело скрипел.
Так себя самого убивая,
То ли радуясь, то ли скорбя,
Обо всем на земле забывая,
Добывал он стихи из себя.
Не чувствую в себе силы
Для этого воскресения,
Но должен сделать попытку.
Борис Лебский.
Метр шестьдесят восемь.
Шестьдесят шесть килограммов.
Сутулый. Худой. Темноглазый.
Карие или черные — я не успел запомнить.
Борис был, наверное, первым
Вернувшимся из тюряги:
В тридцать девятый
Из тридцать седьмого.
Это стоило возвращения с Марса
Или из прохладного античного ада.
Вернулся и рассказывал.
Правда, не сразу.
Когда присмотрелся.
Сын профессора,
Бросившего жену
С двумя сыновьями.
Младший — слесарь.
Борис — книгочей. Книгочий,
Как с гордостью именовались
Юные книгочеи,
Прочитавшие Даля.
Читал всех,
Знал все.
Точнее, то немногое,
Что книгочей
По молодости называли
Длинным словом «Все».
Любил задавать вопросы.
В эпоху кратких ответов
Решался задавать длиннейшие вопросы.
Любовь к истории,
Особенно российской.
Особенно двадцатого века,
Не сочеталась в нем с точным
Чувством современности,
Необходимым современнику
Ничуть не менее,
Чем чувство правостороннего
автомобильного движения.
Девушкам не нравился.
Женился по освобождении
На смуглой, бледной, маленькой —
Лица не помню —
Жившей
В Доме Моссельпрома
на Арбатской площади.
Того, на котором ревели лозунги Маяковского.
Ребенок (мальчик? девочка?) родился перед
войною.
Сейчас это тридцатилетний или тридцатилетняя.
Что с ним или с нею, не знаю, не узнавал.
Глаза пришельца из ада
Сияют пламенем адовым.
Лицо пришельца из ада
Покрыто загаром адовым.
Смахнув разговор о поэзии,
Очистив место в воздухе,
Он улыбнулся и начал рассказывать:
— Я был в одной камере
С главкомом Советской Венгрии,
С профессором Амфитеатровым,
С бывшим наркомом Амосовым!
Мы все обвинялись в заговоре.
По важности содеянного,
Или, точнее, умышленного,
Или, точнее, приписанного,
Нас сосредотачивали
В этой адовой камере.
Орфей возвратился из ада,
И не было интереснее
Для нас, поэтов из рая,
Рассказов того путешественника.
В конце концов, Эвридика —
Миф, символ, фантом — не более.
А он своими руками
Трогал грузную истину,
Обведенную, как у Ван Гога, толстой
черной линией.
В аду — интересно.
Это
мне
на всю жизнь запомнилось.
Покуда мы околачивали
Яблочки с древа познания,
Орфея спустили в ад,
Пропустили сквозь ад
И выпустили.
Я помню строки Орфея:
«вернулся под осень,
а лучше бы к маю».
Невидный, сутулый, маленький —
Сельвинский, всегда учитывавший
внешность своих последователей,
принял его в семинар,
но сказал: — По доверию
к вашим рекомендаторам,
а также к их красноречию.
В таком поэтическом возрасте
личность поэта значит
больше его поэзии. —
Сутулый, невидный, маленький.
В последнем из нескольких писем,
Полученных мною на фронте,
Было примерно следующее:
«Переводят из роты противотанковых
ружей в стрелковую!»
Читать дальше