И ты, мой друг, теперь уже парижский,
глядишь на мир с порога своего…
Что нам с тобой до прихотей прописки?
Теперь она не значит ничего.
Что этот мир без нас, без вместе взятых?
Он весь расположился у крыльца.
А хроника времен пятидесятых —
не кончилась.
И нету ей конца.
«Когда петух над марбургским собором…»
Когда петух над марбургским собором
пророчит ночь и предрекает тьму,
его усердье не считайте вздором,
но счеты предъявляйте не ему.
Он это так заигрывает с нами
и самоутверждается притом.
А подлинную ночь несем мы сами
себе самим, не ведая о том.
Он воспевает лишь рассвет прекрасный
или закат и праведную ночь.
А это мы, что над добром не властны,
стараемся и совесть превозмочь.
Кричи, петух, на марбургском соборе,
насмешничай, пугай, грози поджечь,
пока мы живы и пока мы в горе,
но есть надежда нас предостеречь.
Вниз поглядишь – там вздыхает Париж,
именно он, от асфальта до крыш.
Вверх поглядишь – там созвездия крыш:
крылья расправишь и тут же взлетишь.
Вот я взлетаю на самую крышу.
Что же я вижу? Что же я слышу?
Вижу скрещение разных дорог.
Слышу знакомый Москвы говорок.
Там проживает Миша Федотов,
там отдыхает, день отработав,
там собираются время от времени
стайки гостей из российского племени
передохнуть от родимого бремени,
вдруг залетевшие в этот Париж,
где не захочешь, да воспаришь.
Из альбома маленького музея
Между небом и кукольным племенем
расстоянье – всего ничего.
И, рожденные будто бы временем,
все ж они понадежней его.
Что б ни каркали там злопыхатели
о кончине добра и любви,
даже в бурю его обитатели
остаются, представьте, людьми.
«Что им нужно для комфорта?..»
Что им нужно для комфорта?
Тряпочки любого сорта,
стеклышки и камешки, и реечки.
Куклы, куколки, кукленки,
кто во фраке, кто в дублёнке,
а кто – просто в старой телогреечке.
Мы от жадности сгораем,
мы в политику играем,
мы больны банальным вожделением.
А у них – покой прекрасный,
и к добру они пристрастны,
и на нас взирают с сожалением.
«В арбатском подъезде мне видятся дивные сцены…»
В арбатском подъезде мне видятся дивные сцены
из давнего детства, которого мне не вернуть:
то Ленька Гаврилов ухватит ахнарик бесценный,
мусолит, мусолит и мне оставляет курнуть!
То Нинка Сочилина учит меня целоваться,
и сердце мое разрывается там, под пальто.
И счастливы мы, что не знаем, что значит
прощаться,
тем более слова «навеки» не знает никто.
«Что-то сыночек мой уединением стал тяготиться…»
Что-то сыночек мой уединением стал тяготиться.
Разве прекрасное в шумной компании может
родиться?
Там и мыслишки, внезапно явившейся, не уберечь:
в уши разверстые только напрасная просится речь.
Папочка твой не случайно сработал надежный свой
кокон.
Он состоит из дубовых дверей и зашторенных окон.
Он состоит из надменных замков и щеколд золотых…
Лица незваные с благоговением смотрят на них.
Чем же твой папочка в коконе этом прокуренном
занят?
Верит ли в то, что перо не продаст, что строка
не обманет?
Верит ли вновь, как всю жизнь, в обольщения
вечных химер:
в гибель зловещего Зла и в победу Добра, например?
Шумные гости, не то чтобы циники – дети стихии,
ищут себе вдохновенья и радостей в годы лихие,
не замечая, как вновь во все стороны щепки летят,
черного Зла не боятся, да вот и Добра не хотят.
Все справедливо. Там новые звуки рождаются глухо.
Это мелодия. К ней и повернуто папочки ухо.
Но неуверенно как-то склоняется вниз голова:
музыка нравится, но непонятные льются слова.
Папочка делает вид, что и нынче он истиной правит.
То ли и впрямь не устал обольщаться, а то ли лукавит,
что, мол, гармония с верою будут в одно сведены…
Только никто не дает за нее даже малой цены.
Все справедливо. И пусть он лелеет и холит свой кокон.
Вы же ликуйте и иронизируйте шумно и скопом,
но погрустите хотя бы, увидев, как сходит на нет
серый, чужой, старомодный, сутулый его силуэт.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу